Если судить по письмам Беришу, складывается впечатление, что инициатором расставания был именно Гёте. Если же обратиться к более позднему изложению событий в «Поэзии и правде», то картина получается иной. Здесь Гёте изображает себя мучителем вроде Эридона, которым «овладела злая охота устраивать себе развлечение из страданий возлюбленной, унижать ее преданность произвольными и тираническими причудами». Так, например, он срывал на ней «злость» на неудачу в поэтических опытах, так как был слишком уверен в ее преданности. Эта «злость» облекалась в «глупейшие вспышки ревности», которые девушка долгое время сносила «с невероятным терпением». Но потом он стал замечать, что она – отчасти из чувства самосохранения – стала отдаляться от него. И лишь теперь она и в самом деле стала давать ему повод для ревности, которая прежде не имела под собой оснований. Между ними происходили «страшные сцены»[108]. Отныне ему действительно приходилось бороться за ее любовь. Но было уже поздно. Он ее уже потерял.
Впрочем, тогда он еще не понимал этого столь ясно, во всяком случае, в письмах к Беришу он излагает свою историю иначе. Здесь он выбирает более удобную версию, согласно которой решение расстаться исходило от него.
В эти дни любовных переживаний Гёте ищет противовес своим страданиям в практических занятиях искусством, а именно рисованием и живописью в Академии художеств у Адама Фридриха Эзера и гравюрой у Иоганна Михаэля Штока. С Эзером он познакомился еще на втором курсе и высоко ценил его. Эзер занимал должность директора недавно основанной Лейпцигской академии искусств в Плейссенбурге[109] – он был теоретически высокообразованным и практически универсальным художником. Студенты и заказчики души в нем не чаяли, и причиной этого был не только его талант, но и общительность, и чувство юмора. От заказов у него не было отбоя. Он расписывал алтари и театральные занавесы, рисовал иллюстрации к книгам и миниатюры, давал советы князьям и дворянам по украшению их замков и садов. В Дрездене, где прежде работал Эзер, его ближайшим другом и соседом был Йоахим Винкельман, и летом 1768 года он ожидал его возвращения из Италии. Гёте, которому Эзер с выражением глубочайшего почтения дал прочесть сочинения Винкельмана и который старательно и также с некоторым благоговением изучил их, страстно желал увидеть воочию этого человека, ставшего настоящей знаменитостью. И вдруг пришла новость об убийстве Винкельмана в Триесте. Эзер в течение нескольких дней никого не принимал у себя и ни с кем не встречался, а молодой Гёте сожалел, что, помимо Лессинга, встречи с которым он избегал из-за собственной робости, упустил возможность познакомиться с еще одним титаном современной ему эпохи.
До знакомства с Винкельманом Эзер предпочитал стилю барокко идеализированную античность – «благородное единообразие, спокойное величие», как писал впоследствии Винкельман. Однако, в отличие от Винкельмана, Эзеру не был свойственен миссионерский порыв и страсть к безусловному. К искусству он относился скорее как к игре, не сильно заботился о мнении потомков и не переусердствовал в выполнении заказов, не стремясь к абсолютному совершенству. Свободная, естественная и оригинальная манера Эзера оказывала благотворное воздействие на молодого Гёте, поддерживала его интерес к занятиям и пробуждала мысли об искусстве. Вернувшись во Франкфурт, он написал Эзеру длинное благодарственное письмо. По его словам, у Эзера он научился большему, чем за все годы в университете. «Вкус к прекрасному, мои знания, мои суждения – разве не Вам я обязан всем этим? Какой очевидной, какой ослепительно истинной стала для меня странная, почти непостижимая фраза о том, что мастерская великого художника в большей мере способствует развитию зарождающегося философа или поэта, чем лекции мудрецов и критиков»[110].
Геллерт, Клодиус и другие придирались к мелочам и безжалостно критиковали его литературные опыты, и, по всей видимости, только Эзер сумел найти к ним правильный подход: «Или полное осуждение, или безусловное восхваление – ничто так не сбивает с толку талант. Ободрение после критики – как солнце после дождя, дарующее плодотворное процветание. Да, господин профессор, если бы Вы не поддержали мою любовь к музам, я пришел бы в отчаяние»[111]. Впрочем, по прошествии лет в «Поэзии и правде» Гёте уже не столь благосклонен к Эзеру: «Общение с Эзером воздействовало на наш ум и вкус, но собственные его произведения были слишком неопределенны, чтобы научить меня, еще смутно блуждавшего в мире природы и искусства, точному и строгому владению рисунком»[112].
У Эзера, особенно в период запутанных отношений с Кетхен, Гёте находил покой и сосредоточение. Кроме того, именно Эзер посоветовал ему отправиться в соседний Дрезден, чтобы своими глазами увидеть находившиеся там сокровища искусств. В конце февраля 1768 года, вскоре после разрыва с Кетхен, Гёте последовал его совету. Остановился он у начитанного и чудаковатого башмачника, которого в «Поэзии и правде» описывает как нечто среднее между мастером Заксом и Яковом Бёме. Несколько дней он провел в созерцании картин. Достоинства старых итальянских мастеров, в том числе и «Сикстинской Мадонны» Рафаэля, пока оставались ему недоступны – его больше привлекали домашние жанровые картины голландцев. Неожиданно для него и приютивший его башмачник показался ему фигурой с картины Остаде: «Здесь я впервые, – пишет Гёте в “Поэзии и правде”, – в полной мере ощутил в себе дар, которым впоследствии стал пользоваться уже сознательно: воспринимать натуру как бы глазами художника, чьи произведения я только что рассматривал с особым вниманием»[113].
Поездка в Дрезден была паломничеством Гёте к искусству и одарила его удивительным ощущением пребывания внутри картины. Эта самомистификация перекликается с тем, как он превратил в тайну и само путешествие в Дрезден, ни слова не сказав о нем своим лейпцигским друзьям. Ему казалось, будто он исчез, растворился в картинах, а когда вернулся в реальность, его знакомые смотрели на него как на человека, которого все уже давно считали пропавшим без вести. Возникшая в результате отстраненность, вероятно, облегчила его страдания от расставания с Кетхен. Но, несмотря на это, оно оставалось таким тяжелым и болезненным, что годы спустя в своей автобиографии Гёте связывает с ним начало своей болезни: «Я и в самом деле ее потерял, и неистовство, с которым я бессмысленно мстил своей телесной природе, стремясь покарать свою нравственную, немало способствовало тем физическим страданиям, из-за которых я потерял лучшие годы моей жизни»[114].
Подкосило его и другое. Гёте уже три года жил в Лейпциге, но так и не закончил учебу. Как студент-юрист он потерпел фиаско. И хотя в письмах он рассказывает об этом легко и непринужденно, неудачи в учебе его тяготили. Своим отчаянием Гёте поделился с Беришем: «И вот теперь с каждым днем я скатываюсь все ниже. Еще три месяца, Бериш, а потом – все»[115].
Физически он ослаблен. Крепкое мерзебургское пиво и кофе, который он то и дело пил с новыми знакомыми и друзьями, расстроили его пищеварение. В граверной мастерской Штокка он регулярно вдыхал ядовитые испарения. Гёте не знал, были ли с этим связаны колющие боли в груди, или же это были отголоски того растяжения, которое он получил три года назад, когда по дороге в Лейпциг помогал вытаскивать из грязи застрявшую карету.
Однажды ночью в конце июля 1768 года он проснулся от сильного горлового кровотечения. Позвали врача, который диагностировал опасное для жизни заболевание легких. Слева на шее образовалась опухоль. В течение нескольких дней он боролся со смертью. Во время болезни о нем заботились его друзья. Оказалось, что за время, проведенное в Лейпциге, несколько добропорядочных семей все же успели полюбить этого молодого человека. Семейства Брейткопф, Оберман, Шток, Шёнкопф, Эзер и, разумеется, старый друг Горн, а также новые приятели – все они присматривали за больным. Но особенно среди них выделялась фигура Эрнста Теодора Лангера, заступившего после Бериша на место гувернера при юном графе Линденау. Лангер был благочестивым и благодушным человеком, склонным к мистическим спекуляциям, но слишком своенравным, чтобы присоединиться к одному из пиетистских или гернгутерских кружков.