— А вы, ваше превосходительство, извольте проехать! Кучер ее превосходительства может проехать!
— Ваше высокобродие, — говорит он финансисту, — изволите торопиться по делам? Пожалуйста, проезжайте!
— Кучер его высокобродия, вперед! А остающимся он грозно кричит:
— Стой! У их высокобродия такие дела, какие вам и в лоб-то не влетят! Им надоть!
Он отличил уже и кредитора, гонящегося за должником.
— Ради бога, голубчик! Вот сейчас хватит в боковой переулок, — ищи-свищи его потом! Случай такой экстренный!
— По случаю экстренного случая можете проехать!
И снова кричит он грозно остальным:
— Стой! Они не в очередь!
Доктор обращается:
— Больной может умереть…
— Ежели больной… Извозчик, можешь проехать. Пожалуйте!
Г. Каталажкин лукаво прищурил глаза и подпер руками бока.
— Кто же вам мешает сказать, что вы тоже доктор, и будто вас ждет умирающий больной? Сказали, и вас пропустят. В виде исключения!
Я был на юбилее Сары Бернар. Таких оваций Сара Бернар не видела.
Все повскакали с мест.
Лица капиталистов сверкали теперь восторгом.
Видимо, всякий из них решил «выдать себя за доктора».
А г. Каталажкин гремел среди них теперь вдохновенно, как поэт, как пророк.
— Закон — неподвижный. Закон — окаменелость. Закон — гранит. Закон — препятствие, закон, о который только и можно, что разбить себе голову. Нет, этого закона я не понимаю. Такого, messieurs, вы у нас не найдете! Закон мягкий, гибкий, эластичный, закон — пух! Закон, на котором можно спать! Вот то, что надо. Вот то, что вы найдете! И если мрачно, грозно, зловеще звучит предприимчивому человеку это неприятное слово: «закон!» — то как мягко, нежно, деликатно, какой чарующей мелодией звучит: «исключение!» Песнь соловья и запах лилий в этом слове! Если слово «закон» звучит как «de profundis»[8], как «со святыми упокой» смелым и предприимчивым планам, мечтам, — то какой песнею надежды, бодрящей радости звучит это нежное, это сладкое слово: «исключение». Повиноваться законам и только одним законам. Не видеть вокруг себя ничего, кроме законов. Какая суровая доля! Это все равно, что управляться победителями, грозными, суровыми, непреклонными.
Тогда как управляться исключениями, мягкими, гибкими, податливыми… это… это — жить среди друзей. Среди друзей, готовых на всякую уступку, полных снисходительности, желания быть вам приятными, полезными. О, зачем вы, иностранцы, не знаете нас! О, зачем вы задаете такие вопросы?! — взвыл вдруг почему-то г. Каталажкин.
Капиталист, сомневавшийся было насчет законов, вскочил покрасневший, растерянный, уничтоженный, чуть ли не со слезами, кажется, на глазах.
— О, простите, sheer monsieur’s! О, простите! Это, право, недоразумение! Я и сам теперь вижу, что сказал глупость! Не сердитесь!
Г. Каталажкин в знак прощения мимоходом подал ему левую руку и продолжал:
— У нас закон родится уже с исключениями, как женщина со всеми своими прелестями.
Кто-то даже «сладострастно» зааплодировал.
— В законе, например, сказано: «Такую-то должность может занимать только лицо с университетским образованием. Определенно и безапелляционно. «Только». Но сейчас же добавлено примечание: «В виде исключения, однако, место это может занимать и лицо, получившее достаточное, хотя бы и домашнее только образование!»
За исключение, господа!
— Гарсон, шампанского!
Кажется, даже целовались.
Когда звон бокалов смолк, г. Каталажкин продолжал растроганным голосом:
— За исключения, которые смягчают острые углы законов. «В виде исключения в интересах общественной пользы». «В виде исключения в интересах высших соображений». «В виде исключения в виду усиленных ходатайств». Какое поле, какой простор для предприимчивых умов, для смелости, для гениальности! Для деятельности, для широкой. для безбрежной деятельности, господа!
И словно пораженный открывавшимися перспективами, г. Каталажкин в каком-то изнеможении упал в кресло, и выпавший, как у толстовской «Грешницы», из его руки бокал со звоном покатился по полу.
Все кругом были столь возбуждены, что делалось даже страшно.
Казалось, что сейчас кого-нибудь разорвут в клочья.
Такая вдруг проснулась предприимчивость.
Уж и воплей и криков биржи не стало слышно. Все говорили разом, жестикулировали, захлебывались, радостно и страшно гоготали.
Они уже делили, рвали на куски район, куда звал их г. Каталажкин.
— Принудительное отчуждение!
— И у частных лиц, и у городов!
— А кто не согласится, тех в Сибирь! — воскликнул даже кто-то в поэтическом порыве.
— Землю у крестьян за сотую копейки с пуда руды!
— Нет-с, за двухсотую!
— За трехсотую!
— Два ведра водки в них влить, чтоб подписывали соглашение!
— Даже три!
— Четыре вкатить в каналий!
— А кто не будет пить водки, тех в Сибирь! — опять воскликнул кто-то в поэтическом восторге.
Французские и бельгийские капиталисты кидались среди этих восторгов к нам, русским, и до боли жали нам руки:
— О, ваша страна имеет будущее! С таким простором для инициативы! Мы к вам придем! Мы к вам придем! Исключительная страна!! Страна исключений!
Так что в конце концов явился со сконфуженным видом хозяин ресторана:
— Извините, messieurs, я, конечно, понимаю вашу радость. Но в соседних кабинетах пугаются!
Мы выходили с этого пиршества с г. Каталажкиным вместе. Он имел вид упоенный, но утомленный. И сказал только:
— Видели?
Я почти с ужасом каким-то, сам не знаю почему, воскликнул:
— Видел. Слышал. В изумлении. Не знаю, как даже вас вознаградить. Разве только откровенностью. Послушайте, Каталажкин! Ведь вы врали?!
Г. Каталажкин посмотрел на меня прямо и ясно:
— Врал.
Он полюбовался, кажется, моим изумлением и повторил так же просто, так же спокойно, так же ясно:
— Врал. Но вы думаете, на другое они пойдут?
И вдруг с каким-то неожиданным порывом он воскликнул, чуть не заскрежетав зубами:
— Они бы всю Русь, и с потрохами, с потрохами, что в земле, слопали. Да врут! Врут! Сначала я их проглочу и выплюну!
Он успокоился и кончил с гордостью, ударив себя в грудь:
— Потому что я патриот!
Не знаю почему, но в эту минуту мне снова вдруг неудержимо захотелось его спросить:
— Скажите, не видал ли я вас в Онорской тюрьме?
IV
Подозрительная личность
Со времени завтрака, за которым г. Каталажкин продавал свое отечество, прошло несколько дней.
Однажды утром ко мне явился мой приятель, южанин-помещик Петр Семенович Тюбейников.
Бледный, расстроенный, убитый.
Тюбейников был тоже «предприниматель».
Но земля, которую он собирался эксплуатировать, принадлежала ему. Обстоятельство не только странное, но даже невероятное!
В его земле, действительно, нашлась какая-то руда. В те времена тоже редкость!
Тюбейников попробовал было заинтересовать российских капиталистов, — ничего не вышло. Плюнул и махнул в Париж.
— Звать иноплеменников.
Мы встречались в Париже несколько раз. Тюбейников ходил весело, потирал руки:
— На мази! Идет! Устраивается!
И вдруг явился с помутившимся взглядом, убитый, уничтоженный, Человека всего перевернуло.
— Что с тобой? Нездоров?
Тюбейников взглянул со скорбью и отчаянием:
— Все погибло! Все вдребезги! Ничего нет! Убит и ошельмован!
— Ну, уж и ошельмован? Кем? Как? За что?
Тюбейников развел руками:
— За что, — не знаю. Но ошельмован. Оно, положим, махну я к себе в губернию, — мне на всех этих поганцев французишек плевать! Смешно даже будет вспомнить!.. Эх, деревня!
У Тюбейникова чуть не слезы навернулись на глазах:
— Усадьба у меня на горке. Глянешь, — и перед глазами степь. Как море степь! С горизонтом сливается степь! Всю Европу бы твою подлую в этой степи утопил. Приди только! Теперь вся степь цветет, и по ней зигзагами, вавилонами, выкрутасами блестит и сверкает на солнце река. Пахнет со степи ветром, — опьянеешь. Теплом и цветами. Э-эх!