Тюбейников уронил голову на руки.
— А ты иноземцев, брат, на эту степь зовешь!
— Гнусно! Гнусно, брат! — завыл Тюбейников. — Представить не можешь, как гнусно! Расхваливаешь им наши места, словно родную сестру или жену с кем устраиваешь. Тфу! Ровно говоришь: «Жена у меня, знаете, очень красива и сложения, знаете, изумительного. Не угодно ли поухаживать»? Тфу! Тфу! За это, может, мне и наказание, ошельмовали! Ошельмовали вконец! Известно, мне потом плевать на них, но теперь бы хоть в морду дать… Все бы легче!
— Ну, морда-то, брат, в Вержболове осталась. С Эйдкунена уж лицо пошло.
— Да и кому рыло бить — неизвестно.
— Дело-то в чем? Дело?
Тюбейников вздохнул:
— Дело в том, что надо неизвестно за что оплеванным к себе ехать. Ты мое это самое «предприятие» — будь оно трижды проклято! — знаешь. Нашлась руда. Нынче все на руде помешаны. «Миллионы в земле!» Произвел изыскание. Дело действительно богатейшее. У меня, брат, все как должно, без обмана. Сам влетать не хочу и других втравливать. Переговорил с крестьянами. Согласны и свои земли пустить. Доверенность мне дали. Махнул в столицы. Капиталистов заинтересовывать. Приехал к одному. Человек молодой, отзывчивый. Кембриджский университет, что ли, там, кончил. В разных обществах такие речи о русской самодеятельности произносит, — страсть. Журналы философские субсидирует. Выслушал.
— Тэк-с! — говорит. — Только вы не туды-с! Нам тятенька мануфактурное дело оставили. Дело природное-с наше. Оно нас и кормит. А окромя своего природного дела, я только философию и признаю-с!
— Этакая животина! Кембриджский университет кончил, а «окромя» говорит. Да еще с хвастовством каким-то:
— Вот, мол, как у нас. Купцы природные, хоша и в английском университете баловались! Ежели бы, — говорит, — вы, например, философский журнал для разработки учения господина Ницше, али газету с истинно российским направлением — чтобы, значит, всяческая поддержка российской промышленности, — тогда мы согласны заинтересоваться. А руда. Что-с руда!
— Да ведь, говорю, российская самодеятельность!
— Российская, — отвечает, — самодеятельность ни от чего другого, как единственно от таможенных пошлин, расцвесть может. Обложите пошлиной иностранный товар, и всякая самодеятельность процветет! Мы о самодеятельности больше с этой самой точки! Потому у нас мануфактурное дело. От иностранной конкуренции потерять может!
Плюнул и поехал к старику одному. Просвещенный такой старик, меценат. Выслушал меня внимательно, одобрил:
— Это ты, — говорит, — действительно, верно! А только вот что я тебе скажу: изо всех, брат, залежей, какие только есть на свете, — самые верные — это залежи процентных бумаг. Ежели в несгораемых шкапах! Чудесно! Лежит, — а на ней сам собой купон растет. Умилительно! Чисто на цветочном кусту почка. Зреет и наливается. А поспел — срежь. Вот это, брат, руда!
Плюнул и в Петербург махнул. Там меня и обучили:
— По вашему делу надо ехать в Париж. Обратитесь к капиталисту такому-то. Он живо вам группу составит.
Приезжаю. Отправился к капиталисту. Приказали через неделю, во вторник, в 8 часов 12 минут утра прийти. Чисто Наполеон! Тфу!
Секретарь говорит:
— Только не опаздывайте. А то вы, русские, всегда с опозданием являетесь. Со временем, messieurs, распоряжаться не умеете. Словно у вас, у русских, 48 часов в сутки.
Пришел через неделю, в 8 часов 11 минут. Через минуту выходит «сам», патрон. Толстая такая скотина. Кивнул, руки не подал, сесть не пригласил.
— Изложите, — говорит, — вкратце. — А то вы, русские, рассказывать не умеете, от Адама начинаете.
Тфу! Изложил. Услыхал «руда», стал внимательнее.
— Документы, — спрашивает, — есть? Пояснительная записка?
— Вот!
— Оставьте. Ответ на дом получите. Да только не забудьте адрес приложить. Не русский-с, не русский-с, а парижский, здешний! Где остановились, а то вы, русские…
До того он, брат, меня этим «вы, русские» допек, что я даже конфузиться начал. Словно какое преступление. Тфу!
— А то, — говорит, — вы, русские, даже в письмах адрес свой написать забываете. Куда вам. русским, отвечать, даже не знаешь.
Кивнул и повернулся.
Пошел я домой. Только не прошло трех дней — записка. От секретаря:
«Monsieur вас будет ожидать завтра, такого-то числа, в 7 часов 18 минут утра. Примите уверение»…
Явился, брат, в 7 часов 15 минут. Через три минуты выходит. Улыбка до ушей и прямо мою руку в обе руки схватил. Схватил и не выпускает. Руки такие мягкие, но цепкие. Видимо, что бы в руки ни взял, выпустить не любит. Держит, жмет и греет. А в глаза, как влюбленный, смотрит и зубы оскалил:
— Ах, monsieur, — говорит, — в кабинет пожалуйте!..
И в кабинет ввел. Кабинет — головокружение. Бронза, мрамор. Картины из Салона. Прямо «просвещенный друг искусств». Во весь рост портрет работы Бенжамен Констана. Во всей его натуральной мерзости патрона изобразил. Шкафы, золотые переплеты так и горят. Словно не книгами, а золотом полка уставлена. И на видном месте, на столике, роман Поля Буржэ кинут. Раскрыт, и на заглавной странице крупными буквами: «Моему другу на добрую память от автора». Чай, сам написал!
Вынимает сигару:
— Вы курите?
Я сигар не курю. Особенно утром.
— Курю! — говорю.
— Нет. объясни ты мне, на кой черт мы перед этими иностранными капиталистами так подличаем?
— Ведь не даст он за это денег?
— Наверное, не даст.
— И я знаю, что не даст. Зачем же мы так подличаем?
— Не знаю.
— И я не знаю. Давлюсь, тошнит, а курю. Нельзя! «Сигара капиталиста!» А он сидит этак в кресле, пузо выкатил, на меня вытаращенными рачьими глазами покровительственно смотрит, словно на идиота, которому сказать хотят:
— А ты, душенька, оказывается, не совсем уж идиот! Не ожидал! Не отчаивайся!
Смотрит на меня, скот, улыбается:
— А у вас, — говорит, — все сметы, вычисления хорошо сделаны. Совсем хорошо. Вы, русские, обыкновенно этого не умеете. Совсем, совсем не умеете. У вас, у русских, мечты. Где нужны цифры — мечты! Вы, русские, совсем не способны к цифрам, к положительному, к точному.
Зло меня взяло.
— Постойте же, — думаю, — я тебя!..
И пошел и пошел. Дело излагаю, как в государственном совете. Сам себя слушаю! Книгу — писать! Стенографу за мной записывать!
У капиталиста даже сигара потухла. Так забрало. Заинтересовался так, что даже страшно.
— Дело золотое! — говорит. — Золотое дело! Мы с удовольствием пойдем. Я и моя группа. Вам надо еще вот с кем повидаться, вот с кем. Все наши, наши группы. Капитализируем охотно. Если вам удастся их так заинтересовать, как меня. Да я не сомневаюсь.
А на меня уж восторг какой-то нашел. Чувствую, что несу. Как лошадь, несу.
«Проняло, — думаю, — французскую шельму! Будешь говорить: «вы, русские»…»
Подлое этакое чувство в душе взыграло. Словно всю жизнь в лакеях служил! Хочу себя перед капиталистом с самой лучшей стороны аттестовать. Хочу — да и все.
«Покажу, мол, тебе, что не с прощелыгой каким разговариваешь!»
— Теперь-с, — говорю, — когда экономическая сторона предприятия выяснена, — позвольте мне перейти к юридической!
Капиталист взглянул на меня этак, слегка с удивлением.
— Переходите, — говорит. — если вам угодно!
«Ага, — думаю, — забрало! Я тебе, брат, сейчас обосную!» И пошел!
— Осуществление, — говорю, — предприятия ни в коем случае заторможено быть не может, и никаких препятствий встретить не должно. Ибо! Ибо во всех своих частях оно вполне согласно с существующими на этот счет законоположениями. Закон такой-то, закон такой-то, закон такой-то…
Только, брат, замечаю я что-то странное. Доселе пылавшие глаза его вдруг стали гаснуть, меркнуть, покрываться как будто пеплом. Улыбающееся лицо стало окисляться. Принимать оттенок скуки.
А я-то:
— Закон такой-то гласит. Закон такой-то…
Капиталист сначала зевнул. Затем в глазах его отразилось Некоторое недоумение, потом недоверие. Потом страх.