Протягиваю ему еще сухарь — пусть только отойдет от меня. Проходит немного времени, и он снова придвигается. Теперь он уже не плачет — он лезет драться. С трудом мне удается отстоять несколько сухарей. Да что толку! На рассвете он выпрашивает у меня последние.
Итак, два дня поста. Конечно, мы ему кое-что выделяем из наших запасов. Он еще умудряется взять сухари взаймы до нового пайка. Словом, на этот раз вывернулся. Меня он обходит за версту.
И вот опять: не ест уже целый день, а впереди еще три. Торба пуста, пробавляется он одной баландой. Вид у него такой, будто совсем спятил. Просить он уже не решается. Теперь он клянчит окурок на одну затяжку, кипятка глоток — чтобы перехитрить голодуху. Он какой-то побитый, говорит с натугой, точно его придавило огромной тяжестью. Но это не мешает ему постоянно нападать на нашего комвзвода.
…Уж он-то Мефодие Туфяка знает, его не проведешь. Силе Маковей, земля ему пухом, еще когда намекал на это! Что Маковей! Херца об этом открыто говорит. Да он и сам, без чьей бы то ни было подсказки знает: почему Туфяк бросил наш отряд в ту самую бомбежку? Может, решил, что немец взял Сталинград и можно сдаться в плен? Не вышло! Город немец не взял и вовек не возьмет. Так вот, теперь Мефодие надо, чтобы Гриша Чоб не получил винтовки, чтобы его не взяли в действующую армию. Ничего, это мы еще посмотрим. А пока Туфяк лишает его дополнительной ложки баланды.
Конечно, главная причина его наскоков — голод. Чем сильнее голод, тем он злее. Туфяк же делает вид, что спит, а если разговоры начинаются во рву, берет у одного из нас лом и начинает молча долбить землю. Гришу он не удостаивает ответа, и это окончательно выводит того из равновесия.
Остальные не вмешиваются: пусть Гриша поговорит, отведет душу, — может, успокоится. Только я однажды бормочу что-то в защиту своего земляка. И тут Туфяк не выдерживает:
— Маковей меня грязью обливал, — я молчал! Трепач, что с него возьмешь! Да и нет уже человека… Херцу? Херцу я тоже понимаю. Чернит меня, чтобы себя обелить. Все-таки — наполовину немец, боится, как бы не услали к белым медведям. А вот ты, — он поворачивается ко мне, — ты чего лезешь?
Я лихорадочно ищу подобающего ответа. Но какие слова найти, чтобы убедить наших ребят?
Голос Туфяка возвращает меня к действительности.
— Ты, наверное, считаешь себя коммунистом, не то что мы… — Он размышляет вслух, чтобы и остальные услышали. А те и рады: бросают работу и уши развесили. Один Мефодие, поплевав на ладонь, упорно долбит землю. — В политике вы, коммунисты, лучше разбираетесь — что к чему. И газеты читаете, да и вообще… Всем ясно, что патриот ты, прямо скажем, отменный. Значит, и ломом владеть должен соответственно.
Он тут же вознагражден: взрыв смеха заглушает его слова. "Вот оно, — думаю я, — мерзкая шуточка, а уже переманил их на свою сторону". Никак не нахожу нужных слов, и это приводит меня в отчаянье.
— А ты-то кто? Ты же белый офицер! — вскидывается Гриша Чоб. — Ты из России драпанул…
И тут же умолкает. Тоже мне помощник! Кому придутся по душе такие слова?
— А взять хотя бы того же Чуб-Чоба, — обращается Туфяк к ребятам, обрадованный удачной мыслью. — Пока он командовал, не скажу, был он большим патриотом. А как только дали ему в руки лопату, скис. Камни у него в печени, видите ли! Что же остается делать? Посадить больного на диету, кормить яйцами всмятку…
— А ты не трогай Чоба! — кричу я, торопясь предупредить очередной взрыв смеха. — Человек и вправду болен. Этот не из тех, что притворяются. Вот ты, командир, выделил ему каменистый участок, но ведь он не отказался?
Я нарочно тяну, чтобы унять волнение, мешающее мне говорить, ищу более веских улик.
— Ты просто ненавидишь его, смертельно ненавидишь. И не одного его. Но Чоб не лицемер. А вот ты отнял у него добавку горячего. Как раз теперь, когда ему так трудно…
Я готов выплеснуть ему в лицо все, что думаю о нем, все, что накипело на душе. Но в это время "Туф веницейский" поднимает обе руки.
— Хорошо, парень, — говорит он спокойно, как бы соглашаясь со мною. — Твоя правда. Я лицемер и Чуб-Чобу подобрал каменистый участок. — Он делает паузу. — Наверное, он из-за меня заболел, а не из-за своего обжорства. Ведь я как-никак отнял у него добавку и хлеба и баланды. Я сделал это, не отрекаюсь. Из убеждения. Но ты человек честный. Коммунист. Хоть и без книжечки. Как говорят, не билетом, а душою. Ты, Коман…
— Ну и что?
— Да ничего. Нет-нет, пожалуйста. Я со всем уважением. Ты же не будешь претендовать на большее…
— Нет, отчего же? Буду! И Коман тоже! — возражаю я, потому что не хочу уступать ему ни в чем. — А остальное тебя не касается.
— Да что зря молоть языком, — вдруг говорит Туфяк примирительно. — Твой участок тоже каменистый? Или нет?
— Нет, — настороженно отвечаю я. — А тебе это зачем?
Туфяк молчит мгновенье, словно размышляя, ответить или нет. Потом подходит к Грише, мягко берет его за руку:
— Слушай, Чуб-Чоб, ты ведь и в самом деле болен. Иди-ка на мое место, а я перейду на твое.
Поддерживая Гришу под мышки, он без особого труда переводит его на свое место. Потом возвращается на участок Чоба, вытягивается на цыпочках, затем наклоняется, измеряя глазами глубину вырытой мною ямы. Взглядом предлагает мне посмотреть, если хочу, до какой глубины он добрался, и, поплевав на ладони, начинает колупать ломом землю.
Остальные возвращаются на свои места, а я, не сознавая ясно, что делаю, тоже хватаю лом. Хотя что я говорю? Я прекрасно понимаю, что происходит, да вот боюсь смотреть правде в глаза. Истина заключается в том, что Туфяк при всех бросил мне вызов. Бросил в лицо. Не простое это соревнование…
Лихорадочно работаю, краем глаза слежу за ним. Я вижу только его плечи, равномерные их движения, руки, сжимающие лом. Он не бросает лом, как я, а ударяет точно, в одно и то же место, и ничто не может остановить или изменить ритм этих ударов.
Но нет, в какое-то мгновенье руки Мефодие повисают в воздухе. Рядом с шнурованными сапогами командира взвода появляются обмотанные кусками покрышки ноги Чоба.
Вцепившись в лом, он дергает его, мешая Туфяку работать.
— Отдай, сам справлюсь, — твердит он. — Никто мне не нужен. Моя норма, мне ты ее давал, я и выполню ее.
Мефодие не двигается с места.
— Погоди, погоди, — с искренним удивлением говорит он. — Чего ты так разволновался? Или там тоже известняк и тебе не справиться? Там камни, верно?
— Да нет, что ты! — испуганно возражает Гриша Чоб. — Сам посмотри, коли не веришь.
— Значит, ты решил копать здесь, потому что пошла мягкая глина?
— Нет! — пугается еще больше Гриша.
— А если нет, не мешай. Понятно? Ты кончишь первым — твоя взяла. Я кончу — моя взяла.
Чоб пристыженно опускает лом и нерешительно бредет обратно. Мефодие как ни в чем не бывало продолжает работу. По-хозяйски всадив лом в землю на самом краю ямы, он берет лопату и начинает выбрасывать щебень и куски замерзшей глины. Потом подкапывает той же лопатой изрядную глыбу — вроде валуна. На краю ямы вырастает внушительный завал. Это заставляет меня еще больше ускорить темп работы.
Между тем Чоб, схватив большую кирку, остервенело крошит застывшую землю. А ведь так работать куда труднее, чем бить ломом. При каждом ударе приходится наклоняться. Но Чобу теперь все равно. Он поднимает кирку над головой и, размахнувшись, старается поглубже всадить ее. Но удается ему лишь отколоть мелкие кусочки заледеневшей земли, бьющие его по лицу.
Бедный Гриша! Он работает, как слепой. Наверное, он ни о чем не думает, только о норме, которую надо выполнить раньше Туфяка. Бедный мой земляк, жалкий мой союзник… Я чувствую, как он истощен, обессилен. Надолго ли у него хватит пороху — ведь он на пределе сил, которые так нерасчетливо тратит. Сейчас он, как пить дать, рухнет и вряд ли после этого еще сможет подняться.
Во всем, что делает Туфяк, — вызов мне. Даже в самой манере держаться. Он давно уже выбрался из ямы и стоит у всех на виду. Руки и плечи у него двигаются все в том же ровном и бойком темпе. Я весь взмок, а у него на лице — ни следа напряжения. Вид у него такой, словно меньше всего ему интересен исход нашего спора, словно он трудится ради собственного удовольствия. Это меня немного успокаивает.