Конечно, я сам понимаю, насколько рискованны подобные обобщения. И все же мне думается, что именно постоянный голод заставляет меня говорить часами. пока длятся наши нескончаемые марши. Мало ли давних событий воскрешается в памяти, пока вышагиваешь по дорогам: обида, нанесенная человеку, перехвалил, недооценил кого-то… И сожаления, угрызения, признания…
И обрушивал я все это на бедного Выздоагэ, который шагал молча рядом, примечая своим хозяйским глазом, как устроена дорога, как посажены деревья, ставлены избы, плетни. Слышал ли он вообще мои слова, мой беспорядочный бред? Сомневаюсь…
Тот же Силе вскоре кладет конец моим раздумьям. Втискиваясь между нами, он отталкивает Выздоагэ, несмотря на его молчаливый протест. Уж очень ему не по нраву видеть рядом со мной крестьянина.
— А ты поди займи мое место впереди, рядом с Ваней, — приказывает он Выздоагэ и начинает мурлыкать свою любимую песенку:
И отплывают утром рано
Скитальцы дальних океанов…
Выздоагэ отходит, и Силе тут же начинает:
— Пришла охота почесать язык. С этими дурнями, знаешь… Им подавай солененького, чтобы они забыли, где они и что их ждет… А шутки потоньше им не понять. Где уж… Хоть лопни от натуги. Я сколько раз тебе говорил — оставь ты их, остолопов. Я-то их знаю как свои пять пальцев. Но и о себе не думай бог весть что. Не намного ты умнее их. Я тебя сразу раскусил. Такие, как ты, смерти боятся, а в ад лезут. Скажи, что нет! То-то… С голодухи подохнешь, а вот же не пойдешь, не попросишь сухарика на пропитание. Больно совестлив — точно девица.
— Так и ты тоже не очень-то попрошайничаешь.
— Гордости в тебе много, — продолжает он, словно не слышал моих слов. — Тебе больно за них, за товарищей, что они не вперед, а все назад и назад. Больно, и даже очень, верно? А тут тебя еще угораздило влюбиться. Да ладно тебе краснеть! Конечно, втрескался! По самые уши. Первый и последний раз в жизни. Для чего же я преподнес ей цветы? Тебя ради, страдальца… Она же у тебя первая красавица на свете, хотя на самом деле… Уж поверь мне, хе-хе…
Он бросил взгляд на дорогу, точно метнул камень в тщательно выбранную цель.
— Вот я знал одну кралю, так это да! И знал ее, как никто другой. — Он останавливается на мгновенье, потом опять догоняет меня, не торопясь, словно вслушиваясь в собственные шаги. — Мужики к ней в очереди стояли, своими глазами я это видел, понимаешь? А мне каждый раз казалась святой… Очередь к ней, можешь ты это понять? Такая она была красавица.
— Понимаю. Но эта… эта ведь не такая…
— Эта? — Он вскидывается, точно в словах моих уловил особый смысл. — Эта только и знает, что хитрит да изворачивается. Прячет свою красоту, чтобы еще больше раззадорить нашего брата. Изведет, а ничего от нее не добьешься. Оттого и уродина она. И похлеще назову. Потому что она… она…
— Женщина.
— Нет, тут совсем другое дело.
Земля под моими ногами мягка и неподатлива.
Почему же другое? Почему? — терзаюсь я. Может, эта проклятая война виновата? Это она перевернула все наши понятия о жалости, нежности, добре. И даже о красоте. Не только отвлеченной, но и земной, доступной. И о красоте в себе самом.
— Эти цветики я преподнес ей, скорее чтоб посмеяться над тобой, — не унимается Силе. — Вы ведь не можете без вздохов, страданий, переживаний… У вас заместо сердца — блин коровий. Так что мук тебе не миновать. Конечно, ты не веришь, но мне-то со стороны виднее. Червем будешь извиваться, ноги мысленно ей целовать. А она тебе взамен — ничего. Ласкового взгляда не дождешься, не то что обещания. И все это игры ради. А вовсе не ради своего рыцаря, Леона.
Терпение мое на исходе. Опять он выведет меня из себя. Что он ко мне пристал со своей этой историей? Чего он хочет? Разжечь меня или наоборот? Одно я твердо знаю: меня не должно это касаться.
— Да, да, все это достанется другому, будь он грижды дурак и образина в придачу…
— Ну что ты ее так обижаешь? — спрашиваю я тихо и потому не чувствую никакого облегчения. Сердце стучит, дыхание спирает. Я уже ничего не слышу, но по губам догадываюсь, что он говорит что-то обидное и злое. — Зачем тебе это? Зачем? — Мне хочется назвать его ехидной, злыднем, но у меня недостает решимости. — Какое у тебя право так говорить? Все это ты придумал. Никакой любви у меня к ней нет! Никакой. И я не хочу чтобы эти намеки хоть как-то коснулись ее…
— Для тебя стараюсь! Она-то хочет выглядеть в твоих глазах мадонной.
Тут я набрасываюсь на него, сжав кулаки. Но Силе как бы ненароком отражает удар, я даже не касаюсь его. Вид у него такой, словно он радуется моей вспышке. Похлопав меня по плечу, он отправляется на свое месте и отсылает ко мне Выздоагэ. Что же это такое, в конце концов? Поговорили и мирно разошлись? И мне остается только забыть, что здесь произошло, все эти обидные слова? Сделать вид, что ничего не было? Ничего?
Слова-то, допустим, можно и забыть. Но жесты его. жесты — куда более грязные и бесстыдные. Я всячески убеждаю себя, что меня это ничуть не задевает. Но на самом деле задевает, да еще как! Да и сама Стефания начинает мне мерещиться в каком-то сомнительном окружении, чуть ли не под звон стаканов. Наваждение.
Я пытаюсь взять себя в руки. Весь гнев и презрение, вызванные словами Силе, обращаю на самого себя. О том ли должен я горевать теперь!
Враг отгрызает кусок за куском от нашей земли. Моя Молдавия, моя Белоруссия, мой Донбасс, половине Украины стонут под его сапогом. Мы уходим все дальше, а вокруг пылают страшным пламенем хлеба, гибнут недоеные коровы. Из камышей и рощ выходят остатки военных частей, прорвавших кольцо окружения. Многие бойцы ранены. Кого несут на плащ-палатках, кого не спине, кто сам бредет, прихрамывая, прикрыв чем попало сочащиеся раны. Мы хватаем на ходу носилки, а то и тащим раненых на себе… Носим воду, перевязываем раны… А что еще?
— Шире шаг! Шире шаг!
А фашисты летают так низко — кажется, вот-вот заденут за макушки деревьев. Хоть камнем кидай в них. Камнем, потому что оружия у нас нет. А лопата что? Лопатой разве что мертвецов хоронить.
Кто знает, не превращен ли в кладбище и мой родимый Калараш, оставшийся далеко-далеко, на край земли…
Оглядываюсь. Оказывается, я здорово оторвался от колонны. Ускоряю шаг, спешу догнать своих ребят, занять место рядом с Выздоагэ. Вот и он. Встречает меня коротким, спокойным взглядом, но и этого вполне достаточно. Никаких слов мне не надо. Есть в нем что-то от размеренно тикающих часов. В его манере держаться, в повадках проглядывает спокойная уверенность.
Подлаживаюсь под его ровный, упругий шаг, спокойные взмахи рук, и меня постепенно захватывает ритм его уверенных движений…
Мы идем по направлению к Дону.
* * *
Выйдешь из шеренги — голод и усталость сразу наваливаются. А вот шагаешь в колонне, когда слева и справа — локоть товарищей, а вокруг топот ног, да еще дорога впереди просторная, — и на душе как-то веселее. Великое это дело — ощущение земли под ногами. В самые трудные минуты оно возвращает бодрость духа. Мало того, оно укрепляет в нас чувство собственного достоинства. Ты шагаешь, — стало быть, в нужную минуту сможешь пойти в атаку, на штурм вражеских укреплений.
Наше воинство землекопов не шагает навстречу войне и даже не следует за ней. Мы, словно тени, движемся впереди войны, опережая ее иногда на несколько часов, а порой на несколько дней. Изредка наслаждаемся ясной зорькой, мирным восходом, спокойным закатом. В ночных походах глаз отыскивает в темноте мерцающие огоньки далекого жилья, слух ловит еле различимый лай собак. Мы идем вперед и вперед, и, хотя на самом деле отступаем, в нас зреет ожидание чего-то нового, еще не изведанного. Встречный ветер овевает лицо, очищает, успокаивает, и мы становимся разумнее и добрее.
Все уже знают, что в этих местах на Дону сеют одну пшеницу, люди едят белый хлеб, о ржаном и понятия не имеют. Наверное, тот же Силе пустил этот слух. Иногда он развлекается: пустит слушок где-то в голове колонны, а сам посылает Казаку узнать, за сколько времени и в каком варианте он дошел до хвоста. Этих остолопов, объясняет он, хлебом не корми, подавай слушок позанятней. Понравится — так они его украсят, от себя прибавят. А не придется по вкусу, отмахнутся, и все.