Литмир - Электронная Библиотека

Солдат смотрел на все помолодевшими глазами. Это ощущение неожиданной молодости, должно быть, знакомо всем, кто возвращался тогда живой-здоровый к родному очагу: глядел в оба глаза, махал обеими руками, гопал на своих двоих…

С вещмешком через плечо, в кирзовых, хорошо начищенных сапогах, он чуть ли не бежал вприпрыжку, охотно заговаривал с прохожими, останавливался у бочек с вином, пробуя без разбору — тут стаканчик „фетяски“, там красного и даже сладкого муската.

Ему казалось — вот-вот он встретит знакомые лица, и ожидание радостных встреч заставило его целый день слоняться по городу, припоминать, какими были раньше улицы, дома…

Наконец он очутился в нижней части города. Там не было ни одной крыши. Кое-где обглоданные стены глядели на него задымленными черными глазницами окошек. Штукатурка крошилась под ногами, фасады лежали на земле… Блуждая среди камней и нагромождений старой глины, Пержу чувствовал, как его охватывает тоска. Такое запустение вокруг. Долина плача…

Он почувствовал себя изнеможенным, — казалось, его настигла усталость всех военных лет.

Он сел на какую-то глыбу посреди двора, опустил голову в ладони и так сидел неподвижно, закрыв глаза.

Но когда он поднял голову, окинул взглядом эти бесконечные развалины и начал размышлять, он почувствовал, что нет, не долиной плача нужно называть их и не слезы тут нужны.

Пержу встал и пошел дальше. Звук его шагов отдавался в пустоте. Вокруг ни души живой…

И вдруг в двух шагах от него, словно призрак, возникла Мария.

Несколько секунд солдат стоял остолбенелый. Потом огляделся. Сам того не заметив, он угодил как раз к дому Марии, к той самой знакомой ему лачуге, чуть поднявшейся над землей, с треснувшими тут и там глинобитными стенами, подпертыми где колом, где шестом, с заплатами из листов горелого железа, обломков досок, со свежими мазками глины.

Вросшая в землю лачуга, к которой он когда-то был прикован, из которой он вырвался, пройдя через пепелища сотен городов, — эта лачуга устояла…

Пержу пошел за Марией, спускаясь по ступенькам, словно в могилу.

На секунду он приостановился в сенях, где жил перед тем, как разразилась война. Тут все осталось как было. Вот узенькая кушетка, на которой он спал, столик, табуретка. Та же лампа на гвозде.

В комнату вел пустой проем, без двери. На передней стене — простыня, под которой когда-то висела одежда, и сейчас заменяла шкаф. Простыня, под которой Мария благоговейно хранила его коверкотовый костюм, купленный ею к свадьбе. Вот и пышно взбитая постель.

Пержу рванулся, чтобы бежать отсюда прочь, — пока он в силах это сделать, — бежать куда глаза глядят, только бы не оставаться здесь больше ни минуты.

Он уже повернулся к лесенке, к нескольким вырытым в глине ступеням, которые вели наверх, на воздух, под открытое небо.

Но на пути его опять выросла фигура Марии — она одна неузнаваемо изменилась здесь. Сильно исхудавшая, проседь на висках, потемневшая кожа натянута на торчащих скулах. Из-под бровей на него сурово глядели глубоко запавшие глаза. Казалось, это не Мария, а ее старшая сестра — исстрадавшаяся, измученная и в то же время более мужественная, чем та, которую он знал. Жалкая и в то же время полная неожиданного достоинства, с затаенным блеском в глазах, глазах, которые заставили солдата вспомнить разрушенный город.

— Здравствуй, Мария!

Он снял с плеча мешок. Женщина несмело протянула руку. Там не было ничего, кроме смены белья, нескольких банок консервов, буханки черного хлеба и еще кое-каких немудреных солдатских пожитков, но он не выпускал его.

Женщина вытерла ладонью табуретку, поклонилась боязливо, с покорностью рабыни.

— Садись, пожалуйста, Костаке, добро пожаловать. Я день и ночь за тебя молилась. „Пусть хоть калекой вернется… — так я бога молила. — Хоть ему этот дом и не мил, лишь бы только живой пришел!“ — молилась.

Она набожно опустилась на колени и поцеловала его руку.

— Слава тебе, господи!

Пержу разжал пальцы, и мешок упал на земляной пол.

Солдат встал и прошелся по комнате, заглянул за перегородку, снова посмотрел на кровать, на голые стены, с которых исчез большой домотканый ковер и знакомые вышивки. Не было и сундука с приданым. Он быстро поднял мешок, вынул из него буханку, консервы и положил все на стол; пока он возился, открывая складной нож, Мария мигом слетала куда-то и вернулась с графином вина, золотистого, как апельсиновая корочка.

Она поставила на стол один стакан, налила и пододвинула Пержу.

Он опрокинул его молча.

— Как ты жила? — отважился спросить он через некоторое время. Он еще раз оглядел комнату. — Видно, торговля не бойко шла при фашистах?

Мария налила ему еще, и он, смелея понемногу, осушил и второй стакан. Она робко пододвинула ему консервы, но он отстранил их.

— Значит, с куплей-продажей дело не клеилось? С чего же ты жила, спрашивается?

— Как ты уехал, я ничего не покупала. Только продавала. Пока было что продавать.

Пержу налил и протянул ей стакан. Она пригубила его.

— Ходила по людям, работала, когда удавалось. Белила, стирала…

— Скажи-ка, а ты ничего не знаешь про Петра Рошкульца? Не приходилось тебе его видеть?

— Видеть не видела, а слышала про него… лучше бы не слыхать.

— Жив он? — быстро спросил Пержу.

Мария обхватила стакан ладонями, словно хотела согреть вино, и сидела так молча.

Солдат расстегнул ворот гимнастерки, встал, скинул шинель, небрежно бросил ее на спинку стула и снова сел. Отрезал ломоть хлеба, всадил нож в консервную банку, открыл, пододвинул к Марии.

— Попробуй! Я это издалека принес.

Мария, вскочив, успела подхватить шинель, сползавшую со спинки стула; она постояла минуту, держа ее охапкой, и вдруг зарылась лицом в серое сукно, разразилась рыданиями, которые, казалось, сдерживала целые годы. Потом, словно опомнившись и как бы впервые заметив, что она не одна, разом затихла. Повесила шинель на гвоздь, вернулась к столу.

— Он все добивался, бедняжка, чтоб не закрывали мастерские, чтоб осталось как было, — сказала она с глубокой грустью, которая как-то сразу сблизила с ней Пержу. — Он, рассказывали, как вернулся в город, так прямо туда. А там уже опять заведение открылось. Майер своих девиц собирал по всей окраине с полицией. Порядки настали другие: либо снова в „салон“, либо тебя спровадят на фронт для солдат.

— Как? Майер вернулся в город?

— Выполз из своей норы, где прятался, — продолжала Мария. — Рошкульца на месте забили насмерть. Майер давно на него зубы точил. А остальных, кто в мастерских работал и кого он выследил, всех засадил за решетку. Комендатура оказала ему такую любезность, потому, что в его заведении развлекались все офицеры.

— Кто тебе рассказал обо всем этом?

— От Цурцуряну я все это узнала. Помнишь его? Бывший налетчик, грабитель, взломщик. Когда-то был правой рукой Майера. Ты бы посмотрел на него сейчас — лохмотья так и висят на нем. Бороду отпустил Бродяжил, с голоду чуть не пропал. И вдруг привел ко мне сынишку Рошкульца, покойника. Пусть, мол, живет у меня, раз у меня детей нет. Девочка не выжила. Потом он парнишку забрал. После освобождения открылась ремесленная школа, в том самом здании, где был майеровский салон. Туда и определил мальчишку.

— Цурцуряну пропадал с голоду? — спросил Пержу недоверчиво. — Кому же в таком случае хорошо жилось при Гитлере?

— Не знаю, что случилось, но только он взбунтовался против Майера, и тот не давал уже ему устраивать в салоне ни свадеб, ни крестин, не давал ему ни гроша взаймы. В руках Майера были списки людей на отправку в концлагеря. Сколько беззаконий творил этот скорпион, сам знаешь. Наша окраина совсем опустела. А Думитру не согласен был с Майером, спорил с ним. После гибели Петрики его всего перевернуло…

Мария помолчала.

— От того Цурцуре, которого ты знал, ничего не осталось. Он и мне все объяснил, дай ему бог здоровья Я ведь на Петрику камень за пазухой держала, возненавидела я его. Ведь он тебя из дома увел, оставил меня одинокую, подушку мою остудил. Заманил тебя сперва в мастерские, в профсоюз, потом на войну потащил… Он, он отнял тебя у меня! Оставь, я знаю, что говорю Я его за это проклинала, смерти ему желала. И ему, и себе… Пока Думитру Цурцуряну не растолковал мне, что это за человек Рошкулец. Теперь-то я знаю: он ведь и мне только добра хотел. И когда в мастерские тебя принял, тоже добра мне желал, и когда в профсоюз…

54
{"b":"848441","o":1}