Они вошли в дом. Хозяйка сняла нагар с лампадки, и пламя сразу вырвало из темноты и облило темнокрасным светом большой образ божьей матери, окруженный справа и слева маленькими иконками.
Чистая горница была нарядно убрана: широкие лавки покрыты цветными ковриками, вышитые полотенца пущены по стенке веером и красиво собраны посередине, пол застлан войлоком. На почетном месте стоял, как велит обычай, сундук с приданым, наверно набитый домотканым полотном и коврами. Пахло сухим базиликом, а на подоконнике румянились „райские“ яблочки. В этой чистой горнице было как-то чересчур торжественно и пусто, чувствовалось — не хватало жилого духа.
— Я все называю тебя барышней, а может, ты замужем? — спросила хозяйка.
— Нет, я не замужем, но, ради бога, сестрица, не зовите меня барышней! — попросила София.
— Ох грехи наши тяжкие, как же тебя называть?
— Товарищ. — Она подумала немного и добавила: — Или лучше зовите меня по имени — София.
— Что ж, у тебя есть жених или ухажер какой? — продолжала расспрашивать Надика.
София покраснела и замялась.
— А почему вы спрашиваете меня об этом?
Надика печально улыбнулась.
— Так… Потому что ведь и ты спросила, бьет ли меня муж. Разве своего суженого узнаешь наперед? — Женщина потянула легонько за конец синего шнурка и одним движением распахнула кофточку. — Смотри! Полюбуйся! И здесь, и вот тут!
София закрыла лицо руками.
— Не сердись, — снова робко сказала хозяйка, завязывая шнурок. — Ты спросила, бьет ли меня муж. А я… словно дура… Не обижайся. Может, городские мужья не такие лютые — образованные.
— За что он тебя? — София еще удерживала слезы.
— Не прощает мне девичий грех. И еще есть одна причина…
— Но ведь Ионика не ест его хлеба. И ты, насколько я понимаю, работаешь, — перебила ее София, — Что он, не понимает? После освобождения Бессарабии прошло восемь лет, мы выиграли войну, миллионы людей пошли нашим путем. И в это время советский гражданин… И в колхоз он еще заявления не подал… Не понимаю.
Надика молча потупилась.
София захлебнулась от возмущения, недоумения. Она не плакала, но глаза ее блестели, словно от слез.
— Может, его кто-нибудь обижает? — спросила она, избегая глаз хозяйки. — Может, что-нибудь его мучает?
Надика, которая так и не досказала того, что собиралась, принялась хлопотать в горнице, смиренно слушая свою гостью. Потом вдруг спохватилась:
— Господи! Да у тебя, наверно, живот подвело от голода, а я, грешница…
Она торопливо выбежала в сарайчик и через несколько минут вернулась, неся глиняную миску с тушеной фасолью.
— Ешь, дорогая ты моя. Уж больно хорошо говоришь, прямо как по радио, дай тебе боже здоровья и счастья, крепко ты за правду стоишь, так за душу и берет. Вот возьми соленого огурчика — он аппетит открывает. Уж очень ты слабенькая и, вижу, не очень-то охоча до еды. Прости, что угощаю тушеной фасолью, — постимся как раз…
Женщина прислушалась к какому-то звуку за окном.
— Да, начали мы с тобой говорить, что есть и еще одна причина… — принялась она опять рассказывать.
Снова донесся какой-то звук со двора, — казалось, скрипнули ворота.
— Явился! — вздрогнула Надика и кинулась к двери. — Посылали его дорожную повинность исполнять: как-никак он тоже в своем селе житель.
Во дворе загрохотала каруца, запряженная волами, раздался раздраженный мужской голос:
— Хо, чтоб тебя болячка задавила! — и удар бича по чему-то твердому, костлявому.
София перестала есть. Она украдкой вытерла губы и поднялась с лавки.
— Куда ты?! — воскликнула хозяйка, останавливаясь в дверях. — Все равно я тебя не отпущу на ночь глядя. Ты только его голос услышала — и то испугалась. Зачем ложку отложила? А еще велишь называть тебя товарищем! Вижу, что ты все-таки барышня. Ешь спокойно. Он еще не сразу в дом войдет. Может, налить тебе стаканчик молодого винца?
— Я еще не ухожу, но долго задерживаться не могу: завтра утром в школе должно быть комсомольское собрание… Скажи, чего это он волов так стегает?
— А тебе их жалко, голубушка? — Надика ласково усадила ее на скамью, погладила по волнистым волосам. — Он в этом не виноват. У него сердце перетлело. Для своих бычков построил он этот сарайчик, а теперь там стоят чужие.
— Как чужие? Разве это не ваши волы? — спросила Софика.
— Нет, это сельсоветские. Помещик бросил, когда удирал за границу. Всю-то жизнь мой Тоадер бился, гроши сколачивал, чтоб купить себе бычков. А теперь, выходит, и сын не свой, и волы…
Она приникла к окну и продолжала:
— Накипело у него на сердце, и когда его досада разбирает, он прямо сам не свой. А чем виновата скотина бедная, что не наградил ее господь бог речью?
Женщина коснулась кончиками пальцев плетеного шнурка у ворота, рассеянно погладила его и вдруг разразилась глухими рыданиями.
София кинулась к ней, обняла ее голову, сдвинула с нее платок и стала гладить шелковистые каштановые волосы.
— Сестрица Надика, не плачьте. Вы же еще молодая, красивая, работящая, а забитая. Вас зря обижают. Но вы не плачьте, поверьте — и нам, городским, не легко бывает, и мы мечемся, тычемся повсюду, когда жизнь не ладится, а если еще и вы плачете, нам совсем невмоготу. Ох, сестрица Надика, если бы вы знали, как вы нам дороги, как мы хотим, чтоб и вам жилось лучше…
Надика понемногу затихла.
— Иногда я своим бабьим умом раскидываю, — подняв голову, произнесла она прояснившимся, посвежевшим голосом, — есть один человек в нашем селе, заглядывается на меня, повсюду меня подстерегает на улице. Я у него давно на примете. Хороший человек. А мне совесть не дает… Полжизни я прожила с Тоадером…
София заглянула ей в лицо:
— А много вы радости видели от. Тоадера за полжизни?
— Радости нисколечко не было, — сказала хозяйка, взяла с лавки кацавейку и накинула ее на плечи гостье. — Тендер пожалел меня, невенчанную, с нагульным ребенком на руках. Вот и я его жалею.
— Как ты можешь его жалеть, Надика? Ты же вся в синяках! Объясни ты мне, пожалуйста. — Софика впервые остановила взгляд на иконах в углу. — Или, может быть, тебе твоя вера так велит? Он тебя бьет по правой щеке, а ты ему подставляешь левую?
Надика заметила, что на кацавейке не хватает одной пуговки, торопливо взяла с полки коробочку, несколькими стежками пришила новую пуговку и откусила нитку. Потом взяла гостью за руки и просительно сказала:
— Доедай ужин и давай-ка пойдем со мной, я тебе покажу, почему я Тоадера жалею.
Через несколько минут женщины стояли, не шевелясь, у окошечка сарая. Слышно было, как за стеной мирно, размеренно пережевывают жвачку волы. На том месте, где Надика варила фасоль, щепки уже прогорели, но в свете углей, уже подернувшихся пеплом, видны были две огрубелые, узловатые руки. Они пересчитывали, перебирали деньги, разглаживали и расправляли пачки бумажек, подравнивали столбики медяков и никелевых монет.
София увидела наконец Тоадера, когда он нагнул голову ближе к очагу, чтобы разглядеть какую-то монету. Его лицо показалось ей раскаленным докрасна, напомнило ей отблеск красного света на иконах. Она привстала было на цыпочки, чтобы рассмотреть лучше его глаза, которые она представляла себе фанатичными… Но Надика тихонько потянула ее за рукав.
— Это ведь все старые деньги, королевские леи, — пугливо прошептала она ей на ухо. — Еще тогда он их начал копить, понемножку, чтобы завести бычков, и сейчас его еще какая-то надежда мучает. Видела, как у него руки дрожат? Сперва откапывал он эти деньги каждый вечер. Полюбуется, пересчитает и опять закопает под печкой. Теперь стал, сдается мне, делать это реже…
Хозяйка уговорила Софию остаться у них ночевать.
Утром, когда София проснулась, в доме никого не было. Но, выйдя на крыльцо, она нос к носу столкнулась с Тоадером. Хозяин хотел пройти мимо, но она загородила ему дорогу. Он был таким же мрачным и недовольным, как и вчера, когда вернулся с работы. Но она не увидела на его лице следов той фанатической страсти, какую вообразила себе вчера. Лицо загорелое, обветренное от вечной работы под открытым небом, исхлестанное дождями, ветрами… Просто Тоадер не смотрел на нее, отводил глаза в сторону.