Когда похоронная процессия исчезла из виду, Рокас вынул из кармана штанов кусок уха поросенка и швырнул Саргису, чтобы тот больше не скулил и не завывал, а сам, отперев гвоздем дверь амбара, выудил из закромов копченую колбасу, умял стоя (ах, одним грехом больше или меньше), напился в избе березовицы и повалился на кровать хозяина малость вздремнуть... Едва смежил глаза — будто в пропасть полетел.
Проснулся Рокас уже в сумерках — от ударов плетки... И тут же услышал визг старухи Блажене:
— Ах ты, нехристь... Лакомка проклятый! Где твоя совесть, где страх божий? В страстную неделю! Как свинья!
— Что случилось, маменька?
— Еще спрашивает! Сам провонял, как сума нищего. Во всей избе колбасой разит. Чтоб ты подавился!
— Извини, маменька... Я-то запаха не чую, а может, и не я виноват? Может, твой насморк?
— Не отпирайся!
— Я не отпираюсь, маменька. Сам папа римский во сне, говорят, воздух портит. А я даже клириком не был. Господь простит меня. Послезавтра к пасхальной исповеди пойду, если жив буду.
— Вон! С глаз моих долой, скот!
— Тетенька! — взвизгнул Рокас, схлопотав плеткой по щеке, и выскочил из кровати. — Я тебе покамест не сын. Ты мне не мамаша! Отдай, что мною заработано, и мы чужие. Я дорогу домой найду!
— Твое жалованье буйтунайцы сожрут. Не я, а ты их на пасху зазвал.
— Ну и кушайте на здоровье! Черт его не видел, это жалованье. С дырявыми карманами пришел, с дырявыми уйду.
— Ты меня не стращай. Уходи подобру-поздорову. Никто тебя за полу не держит. Таких батраков — пруд пруди.
— С богом, тетенька. Разреши последний раз березовицы напиться. Березовица — моя.
— Хватит мне нервы трепать в такой день.
— А у меня вместо нервов, может, веревочки?
— С жиру бесишься?
— Бешусь, как видите. Будьте здоровы. Живите и подыхайте без меня.
— Рокас, ты шуток не шути! — заговорила Микасе, встав на пороге.
— Да какие тут шутки? Пускай извинится эта старая лисица, пока мои уши слышат. Иначе в суд подам за то, что вором обозвала.
— Пошел в конуру, щенок! К Саргису. Голову остуди! Ты не бойся, Микасе. На коленках приползет — никуда не денется.
— Не на коленках! На животе приползу! Чтоб хутор подпалить! — сказал Рокас, нахлобучив шапку. — А как быть со свеженинкой, что дяденька Бенедиктас на крестины моего братика обещал? Не дай боже, чтоб столько мяса сгорело. Весь приход в страстную неделю свининой разить будет.
— Сейчас уже собрался домой уходить?
— Разве не видишь, что шапку надел?
— Микасе, полезай на чердак. Отрежь ломоть от прошлогоднего сала.
— Одна боюсь.
— Тогда оба полезайте.
Зажгли лучину. Забрались оба на чердак. Рокас, длинный, будто жердь, светил. Микасе, маленькая и толстая, что кубышка, руки поднимала, тянулась с ножом к салу. Не дотянулась. Попросила Рокаса, чтоб ее приподнял. Рокас послушался. Приподнять-то приподнял, но попробуй удержи такую гирю шестипудовую, которая больше кряхтит, чем сало режет.
— Ты поживей там!
— Терпи.
— О, господи!
Зашатался Рокас, ноги подкосились, и повалился он вместе с грузом. Лучина погасла.
— Кострику не подпали...
И обвилась обеими руками Микасе вокруг шеи Рокаса. Попробуй встань теперь, когда тело к телу прилипло.
— Рокюкас, не уходи от нас... Ты ж не дурак...
— Микасе, пусти.
— Ты ж не маленький.
— Чего ты от меня хочешь? Черт возьми.
— Поцелуй, Рокюкас. Осчастливь... Полсвиньи отдам. Тут все мое, — прошептала Микасе. — И мамаша долго не протянет. Все будет наше. Ты только меня не отпускай. И не ерепенься. Вот увидишь, как хорошо будет... Рокюкас.
— А меня эта ведьма домой на всю страстную неделю отпустит?.. Денег на крестины даст?
— Отпустит. Даст. Только не будь сычом. Прижмись.
Микасе отыскала губы Рокаса... И было ему ни то ни се. Солено, сладко и жарко, как в бане. Прильнул Рокас к груди в сладостном хмелю, потому что вдруг голой ее увидел... в клубах пара... как минувшей осенью, когда дяденька Бенедиктас застал его у окошка баньки и кнутовищем по хребту съездил.
— Беды наделаем.
— Не бойся. Мне отвечать, не тебе.
Слава богу, мамаша внизу заверещала:
— Куда вы подевались?
— Рокас нож потерял, маменька, — еще крепче вцепившись руками в шею Рокаса, ответила Микасе. — Оба теперь ищем.
— Вот те и на!
— Пропали, — прошептал Рокас.
— Не бойся. Сюда она не вскарабкается... Иди в избу, маменька! Не мешай.
— Микасе, может, не надо?..
— Рокас, будь добрым... Не завидуй моему счастью. Пожалей меня, сиротинку, — заплакала Микасе.
Рокас перестал защищаться. Перестал рассуждать, полсвиньи получит или только шматок, лит или целых сто... Сердце Рокаса преисполнилось жалости. Почувствовал он всем своим телом, духом и умом, что надо утешить Микасе (ах, одним грехом больше или меньше).
— Ах, Рокюкас... Я-то знала. Чувствовала, что ты добрый и умный мужчина.
— Разве я не сын своего отца, черт возьми? — ответил Рокас, горя адским пламенем и наверху блаженства, что его наконец-то не считают ребенком... что Микасе уже не гиря шестипудовая... что ему не придется в потемках топать домой, что спать будет сегодня как барин в кровати дяденьки Бенедиктаса, чтоб бабы Блажиса не боялись своего покойника да чужого разбойника.
В страстной четверг, когда Рокас, вернувшись домой, швырнул на стол окорок от одного из двух заколотых поросят, — стол покосился, когда сыпанул на стол горсть серебряных монет — у обоих родителей ноги отнялись. Первой обрела дар речи Розалия:
— Ирод! Никак эта вековуха Микасе тебя за хвост поймала!..
— Хвост — не голова, маменька. И я — не ящерица. Мой-то не оторвется... Как видишь, весь я перед тобой, слава богу, — ответил Рокас красный, будто свекла, щеря белые, как творог, зубы.
— Смотри у меня. Чтоб не испортился, пахарь ты Блажисов!
— Не бойся, маменька. Я — не плуг. Сам испорчусь да сам себя починю.
— Ты слышишь, отец, какой Соломон к нам вернулся?
— Не Соломон, а дурак Блажисов!
— Хорошо тебе, папа, умничать, когда маменька детей рожает по божьей милости, а сынок Рокас покрывает расходы крестин из своего кармана.
— Цыц, сопляк!
— Может, не стоит, сыночек?.. Может, не будем праздновать крестины-то?..
— Стоит, маменька. Наплакался я на похоронах хозяина, хочу вволю посмеяться на крестинах брата.
— Люди дивиться будут.
— Пускай дивятся... Мои деньги — моя воля. Пускай погуляют хоть раз в жизни голодные да босые, черт возьми!
И стало слово Рокаса плотью.
Таких славных крестин городок Кукучяй не помнит. Из-за множества приглашенных гостей Рокасу пришлось поклониться в ноги Веруте Валюнене и вымолить у нее половину избы, чтобы можно было столы поставить и осталась не только свободная середина для танцев, но и отгороженное занавесочкой место у стены для Розалии и Стасе Кишките с их младенцами.
Все было продумано Рокасом. Все. Даже место для курильщиков. С этой целью в красном углу на стене пришпилен белый лист бумаги. На листе по указке Рокаса Напалис сочинил, а Виргуте написала:
Вам — услада, нам — отрава,
На дворе дымите, право...
Над надписью — разноцветная картина Андрюса Валюнаса: Умник Йонас со своей Розалией, как кот с кошкой, ластятся спиной друг к другу — один, обняв «радию», пыхтит трубочкой, пуская к небу розовое облако, другая — голубой ворох пеленок к груди прижимает. Поскребыш, раздвинув ножками пеленки, голубую струйку вверх нацелил. Струйка, долетев до облаков, золотым венчиком головы родителей украсила, будто у святых угодников. Такая картина!.. Такая картина, что и описать нельзя... В сто раз краше, как говорит Виргуте, той, что в костеле... где святое семейство изображено. Ну той, где святой Иосиф с рубанком, а пресвятая дева с голым Христосиком.