Кроме Кисина, в этот раз на сачкодроме были и другие — из экипажа и экспедиции, должно быть, не занятые на дневных вахтах. Пять мужских и женских тел, одни к солнцу животами, другие спинами лежали рядком на палубе на циновках и топчанах.
Скользнув по ним взглядом, Смолин направился обратно к трапу и тут заметил в дальнем конце площадки еще одного загорающего. Женщина лежала на спине, прикрыв от солнца лицо газетой. У нее было белое, еще не тронутое загаром тело, знакомое Смолину до подробностей, до темного вильнувшего, как червячок, шва на животе — следа перенесенной операции аппендицита. В ту ночь Смолин сам вез ее в больницу на случайно попавшемся «рафике» и до утра просидел в саду, глядя на озаренные бессонным светом тревоги больничные окна, — операция неожиданно оказалась затяжной. Длинные, складные, легкие ноги, которые делали ее неутомимой в ходьбе, — сколько счастливых километров эти ноги проделали рядом с ним по кавказским тропам в тот самый счастливый год его жизни! У горных ручьев он брал ее на руки, легкую, уютную, и бережно переносил на другой берег потока. И сейчас, когда тайком глядел на знакомое тело, ему казалось, что ощущает даже запах его, пьянящий, чистый, нежный, почти детский.
Ирина шевельнулась, газета стала сползать с ее лица, Смолин поспешно отвел глаза и шагнул на ступеньку трапа. Показалось, что Ирина смотрит ему вслед. Господи, подумал он, ну за что еще это наказание: отвергнувшая его женщина на борту «Онеги»!
На судне готовились к приходу в Танжер, хотя получалось, что заход будет лишь на сутки. Большинство из участников экспедиции никогда в Танжере не бывало. Интересно: Африка, арабский мир, необычный, с приключенческим прошлым город.
По судовой радиосети запустили специальный выпуск радиогазеты, которую вел утвержденный редактором Крепышин. К беседе, как видно, подготовился заранее и теперь хорошо поставленным голосом профессионала подробно рассказывал о Марокко и Танжере, упомянул даже о том, что в свое время Танжер считался центром международного шпионажа. При этом голос его перешел почти на шепот, словно передавал секретные данные. Это сообщение вызвало обеспокоенность у помполита, и тот заметил: «Будем проявлять повышенную бдительность».
Для Смолина и Чайкина Танжер не представлялся местом будущих экзотических впечатлений. С Танжером они связывали надежду попытаться приобрести титановый конденсатор для спаркера. Надежда была слабой — вещь редкая, найти ее можно лишь у ученых, в хорошо оснащенных технических центрах, а уж никак не в городе, который существует на сбыте ширпотреба. И все-таки нельзя было не попытаться. Прибор, конечно, стоил денег. Казенные не дают. Может быть, своих хватит? Чайкин охотно поддержал идею:
— Все деньги, что выдадут, отдам! Какой тут разговор! Лишь бы найти! — Он неуверенно взглянул на Смолина, торопливо продолжил: — А вам свои деньги жертвовать не нужно! Понимаете, ни в коем случае! Ведь это же затея моя. Вы же только по-дружески консультируете. Правда ведь? По-дружески? Да?
Ага, вот в чем дело! Похоже, что тут работа Ясневича в отместку за отповедь, которую получил от Смолина. Наверняка посоветовал парню: мол, смотри, не упусти свое!
Смолину стало грустно. Еще раз подтвердилась старая истина: доброта наказуема.
— Вы, Андрей Евгеньевич, не волнуйтесь! — слабо улыбнулся Смолин и даже сам почувствовал, как устало звучит его голос, — абсолютно можете быть спокойны, я ведь говорил: ни о каком соавторстве не может быть речи.
У себя в каюте Смолин с удовольствием уселся за давно обжитый стол, взял папку номер два, на которой было написано: «Зоны субдукции». Работалось хорошо, мыслилось легко — он был доволен. Около двух ночи решил, что на сегодня хватит. С наслаждением растянулся на койке, но спать не хотелось. В тумбочке взял первую попавшуюся книгу из тех, что Люда навязала ему в дорогу.
Джон Стейнбек. «Зима тревоги нашей». К обложке пришпилена записка:
«Почитай! Это про твоих разлюбезных американцев».
«…Зима тревоги нашей». Странное и в то же время влекущее название, будто в нем таится некий тайный смысл, имеющий прямое отношение и к нему, Смолину. А ведь про нынешнее беспокойное время тоже можно сказать: «Весна тревоги нашей». Смолин открыл книгу, из нее выпал сложенный вдвое тетрадный листок. На машинке было напечатано стихотворение:
Твои уходят корабли,
А я — как рыба на мели,
С последним кораблем вода
Уходит тоже навсегда.
На жабрах желтого песка
Скрипит смертельная
тоска.
И никогда опять
прибой
Здесь не появится
с тобой.
И нужен миллион веков,
Чтоб руки вместо плавников,
Чтоб я твоих коснулся рук,
И чтоб открылся новый круг.
Михаил Дудин.
«Крик вдогонку».
В предпоследней строке слово «коснулся» переделано на «коснулась». Значит, листок этот оказался в книге не случайно, это письмо от жены, крик ему вдогонку душевно истомленного, любящего человека, которого он так и не смог ответно сделать счастливым. И Смолин содрогнулся сейчас от этого внезапного крика, громко раздавшегося в тишине его каюты…
Гибралтар пришелся на ночь. Смолину не спалось, в три часа он вышел на кормовую палубу и опять, как при подходе к Босфору, встретил здесь Солюса. По обоим бортам мерцали цепочки прибрежных огней. По правому была Европа, по левому — Африка. Где-то во тьме прятались с той и с другой стороны пролива скалы знаменитых Геркулесовых столбов, с древних времен названных воротами в океан.
— Жаль, что ночью проходим, — огорчился Солюс.
— Но вы же, наверное, проходили здесь, и не раз?
— Все равно интересно! Видите, справа будто сам Млечный Путь осыпался на скалы — это порт Гибралтар.
— Бывали там?
— Бывал. Даже на гибралтарскую скалу забирался, на самый ее верх. — Солюс помолчал. — Но это было так давно! Сейчас наших туда уже не пускают.
— Конфронтация?
— Она! Вроде болезни. Проникает в нашу жизнь, в наш мозг, нас самих меняет. Делает хуже, злее, подозрительнее.
Они опять помолчали, стоя рядом у борта.
— Этот пролив вроде иллюстрации к нашему разговору о современном положении, — сказал Солюс, — широкий, глубокий, с могучим течением, которое трудно преодолеть. Рассекает два континента начисто. На одном огни, на другом огни, где-то поярче, где-то побледнее. Однако взгляните вперед по курсу — огни не собираются воедино нигде. Наоборот, впереди берега двух континентов все дальше уходят друг от друга, образуя гибралтарскую горловину. И на обоих берегах по маяку — каждый призывно мигает, словно соревнуется с другим в яркости, только огоньки одиноких паромов прочерчивают этот мрак между двумя мирами.
— Разве здесь, в Гибралтаре, такая уж несовместимость между берегами? — усомнился Смолин.
— Конечно же, нет. Здесь связи прочные. Просто глядел сейчас на пролив, — и вдруг мысль пришла: вот так же и мы разделены в мире… В мире, который неделим.
— Что же делать?
— Работать! Вот вы, говорят, с Андреем Чайкиным придумали интересный прибор. Говорят, сверкать будет ярче молнии, если получится. Так ли?
— Не знаю, получится ли…
— Надо, чтобы получился! Надо работать! Другого не дано.
Солюс зябко повел плечами — ветер стал прохладнее, должно быть, дует уже с самого океана. Смолин подумал, что нейлоновая куртка плохо защищает от непогоды старые кости, а академик все же неизменно появляется на палубах именно в ней, будто она, старомодная, выгоревшая, заношенная, помогает старику хранить тот самый консерватизм взглядов, который, в сущности, и есть накопленная житейская мудрость ушедших и уходящих поколений.