— Зачем они вам? — удивился Смолин. — Амстердам! Мексика! Мы же туда не собираемся!
Крепышин, в свою очередь, удивился наивности Смолина.
— Просто глупо не взять! Ведь задарма!
Они шли по улицам города куда глаза глядят, не выбирая направления. Все основные магистрали Чивитавеккья длинно и уныло тянулись вверх по склону холмов, особого интереса для осмотра не представляли. Ближе к морю было оживленнее, побольше торгующих всякой всячиной магазинчиков, уличных кафе со столиками прямо на тротуарах. За столиками восседали важные старики в темных костюмах, попивали сухое вино, перебрасывались фразами, глазели на прохожих.
— Местные пикейные жилеты! — весело прокомментировал Крепышин. — Международную политику обсуждают. «Пиночету палец в рот не клади!» Разве вы не знаете, что именно здесь, в Чивитавеккья, именно за этими столами, она, политика, и решается?
— Хотите что-нибудь выпить? — предложил Смолин. — Почему бы нам тоже не посидеть и тоже не поглазеть на прохожих? А? Только, чур, о политике ни слова! Ну ее к дьяволу!
— Можно, конечно, и посидеть… — стушевался Крепышин. — Да стоит ли гро́ши тратить на ерунду!
— Почему на ерунду? Сегодня довольно жаркий день. Неплохо глотнуть чего-нибудь холодненького.
Они заняли места за столиком. Подошел кельнер.
— Что предпочитаете? — Смолин ободряюще взглянул на своего вдруг притихшего спутника. — Вино, пиво, воду? Может быть, холодного натурального вина? Я угощаю!
— Вы? — Крепышин неопределенно подвигал бровями. — Спасибо, конечно. Только неловко вводить вас в расход. Возьмем лучше пива. Подешевле.
Им принесли по пустой кружке и по банке консервированного датского пива. Оно оказалось терпким, с приятной горчинкой.
— Вот это питие! Хорошо! — крякнул Крепышин, отирая губы тыльной стороной ладони. — А вы — вино! В жаркий день пиво куда лучше!
Обе банки опорожнили быстро, и Смолин попросил кельнера повторить. Теперь уже отхлебывали мелкими глотками, смакуя. Позволили себе даже поглазеть по сторонам. Мимо кафе все катили и катили машины в порт к паромам, отправляющимся на Сицилию. Иногда проплывали роскошные «кадиллаки» и «мерседесы», холодно поблескивая лакированными боками, словно роняя на ходу мимолетные презрительные улыбки сидящим за столиками дешевого уличного кафе.
Наконец решили идти дальше, попросили у кельнера счет. Крепышин взглянул на обозначенную в нем сумму, и его квадратная челюсть тяжело отвисла.
— Не фига себе! — присвистнул он. — Почти десять тысяч! Так ведь на это можно было бы купить половину кроссовок! И все потому, что вы, Константин Юрьевич, обратились к нему по-английски. Решил, гад, что американцы перед ним. А с американцев можно драть втридорога. Вот и принес импортное датское! Лучше бы заказали обыкновенного вина!
Они еще с час бесцельно бродили по улицам, передохнули на крошечном бульварчике, над которым шелестели жестяными листьями пальмы, поглазели на витрины магазинчиков. Зашли в обувной. Обуви оказалось великое множество.
— Как будто здесь живут сороконожки, — с неприязнью отметил Крепышин. — Даже противно!
Цены были им не по карману. Выходя из магазина, Крепышин вздохнул:
— Какие там кроссовки стояли! Клевые! Настоящие выгребные!
— Какие? — не понял Смолин.
— Выгребные. По-морскому. Годятся, стало быть, на то, чтобы на стоянках выгребать в них на местные бродвеи. Так, чтобы с форсом — знай наших!
На одной из улиц на стене старой церкви они увидели мемориальную доску. На белом мраморе было высечено несколько десятков фамилий и имен, мужских и женских, над этим списком надпись: «Жертвам артиллерийского обстрела города. 1943 год». Должно быть, союзники обстреливали при высадке десанта.
— У нас за такими мемориальными досками загубленные жизни не десятков человек, а сотен тысяч, — заметил Смолин.
— Настоящей войны они и не знали, — согласился Крепышин. — А война в конечном счете пошла с их земли, фашизм-то родился здесь, в Италии.
«Это верно, настоящей войны и не знали. Будто ее и не было. Ни руин городов, ни взорванных заводов. Ничего не пришлось восстанавливать или отстраивать заново, как нам. Мы до сих пор из той давней военной беды не выкарабкаемся. Да дело не только в восстановленных стенах. Многие другие убытки войны отрабатываем…»
— Напакостили на чужой земле, а теперь живут себе поживают побогаче нашего, — угадал мысли Смолина Крепышин. — Разве не так? В ширпотребе по крайней мере…
Они шли по тротуарам, и зеркальные стекла магазинных витрин отражали их долговязые фигуры.
— Думаю, что дело не только в последствиях войны, — продолжал Смолин и говорил скорее сам с собой, чем с Крепышиным, которого при других обстоятельствах вряд ли выбрал бы для задушевной беседы. — Не только в них…
— Понятно, не только в них! — охотно поддержал Крепышин. — В нашей бесхозяйственности, неповоротливости, косности…
— И в этом тоже… И конечно, в немалой степени. Но вот у меня все не выходит из головы последнее заявление нашего правительства по поводу речи американского президента. Чтобы так твердо говорить, сила нужна. А сила дорого стоит. Здесь уж не до клевых кроссовок.
Крепышин медленно покачал курчавой головой, не соглашаясь.
— У каждого жизнь одна. И она короткая. И так хочется, пока ты молод, выгрести на подходящие дорожки этой жизни именно в клевых кроссовках! Как утверждал Остап Бендер, ничто человеческое нам не чуждо.
— Остап Бендер такого не утверждал, — усмехнулся Смолин. — Но это не имеет значения. Действительно — не чуждо.
До них долетел негромкий, переливчатый колокольный звон, и вскоре они подошли к белому зданию церкви, стоявшей на площади и своим богатым фасадом напоминавшей здание театра. К главному входу вела широкая, почти дворцовая гранитная лестница, по ней поднимались нарядно одетые люди, и было ясно, что в церкви происходит нечто важное.
— Зайдем? — у Крепышина засветились глаза. — Узнаем, почем опиум для народа. Так сказал Остап Бендер. Это уж точно!
В церкви проходил обряд венчания. Под готическими сводами зала стоял прохладный полумрак, пахло воском и благовониями. Прихожане сидели на похожих на парты дубовых отполированных временами скамьях, поставленных во всю длину зала в два ряда. Опоздавшие толпились у входа, и Смолин с Крепышиным с трудом отыскали местечко за спинкой последней скамьи. Зал был высокий и длинный, как ангар, и фигурки молодоженов, белая и черная, виднелись где-то в самом его конце, у подножия высокого деревянного амвона, а за амвоном, как за столом президиума, возвышалась полноватая фигура пастора в тускло поблескивающем золотом одеянии.
Весь обряд длился торжественно и неторопливо. Голос пастора, усиленный динамиком, долетал откуда-то сверху, подобно гласу всевышнего, и подобно музыке небес, увесисто опускались из-под сводов на плечи людей могучие, почти физически ощутимые звуки органа. Вдруг над головами людей, казалось, рожденный в дрожащих лучах солнца, проникающих сквозь разноцветные стекла витражей, возник женский голос, юный, девственно чистый, звенящий как серебряная струна. Казалось, будто он напоен свежим воздухом свободы, торжества человеческого духа. Женщина пела «Аве Мария»…
Когда завершился этот впечатляющий ритуал и все неторопливо потянулись к дверям, Крепышин восхищенно пробормотал:
— Повезло нам! «Аве Мария» — чудо!
— Ну вот, а вы — кроссовки! — подмигнул ему Смолин.
Минут через двадцать из темного проема церковных дверей вышли молодожены. Парень был облачен в строгий черный костюм с белой бабочкой на кружевной сорочке, но, к огорчению Смолина, лицо у него оказалось уныло-туповатым, глаза осоловелыми, невыспавшимися — замотали, должно быть, беднягу свадебные торжества. Невеста, в белом прозрачном платье, воздушная, как мотылек, выглядела куда привлекательнее, на ее смазливом личике бойко поблескивали темные лукавые глаза. «Наверняка в скором времени будет наставлять рога своему унылому супругу», — почему-то подумалось Смолину. И было немного обидно, что ради этой в общем-то заурядной пары так проникновенно и возвышенно звучала «Аве Мария».