Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

Москва! С толпой пассажиров мы выходили на привокзальную булыжную площадь. Ошеломлял городской шум, движение, крики извозчиков, наперебой предлагавших садиться в пролетки с высокими козлами и выцветшими кожаными сиденьями. Мы брали извозчика, отец приказывал ехать в знакомую гостиницу «Кремль» (где-то у самого Кремля, на боковой тихой улице разместилась эта дешевая гостиница, в которой останавливались небогатые купцы и мелкие наезжие люди). Отец нанимал рублевый номер с высоким, открытым на улицу окном, откуда доносились уличные звонкие голоса, цоканье копыт и грохот колес по булыжной мостовой. Разбитной московский половой, весь в белом, с черным клеенчатым обшмыганным бумажником за пояском фартука, стриженный в скобку, тотчас появлялся в дверях нашего номера.

Отец разбирал дорожную плетеную корзинку (чемоданов тогда мы не знали) с деревенскими припасами, уложенными заботливыми руками матери. Лукаво ухмыляясь, московской скороговоркой спрашивал у отца половой:

— Прикажете самоварчик?

— Давай, братец, давай!

— Чай-сахар у вас свой или прикажете заварить?

— Завари, братец.

— Калачиков прикажете?

— Давай, давай.

— Графинчик?

— Давай, брат, и графинчик, — с каким-то особенным, знакомым мне выражением, которое недолюбливала мать, говорил отец, выкладывая на стол деревенские свертки с вареной курицей и крутыми яйцами.

— Селедочку прикажете? — голосом дьявола-соблазнителя продолжал половой.

— Давай и селедочку.

На глазах моих совершалось московское чудо. Через минуту-другую тот же половой появился в номере с маленьким кипящим и фыркающим самоваром на лакированном подносе, расписанном цветами. Вокруг самовара, как в цветнике, была разложена закуска, калачи, блестело стеклянное горлышко графина. С ловкостью фокусника-факира неся на вытянутой руке все это сооружение, ловко поставив на стол, перекинув из руки в руку салфетку, половой улыбаясь говорил:

— Пожалуйте!

Мы пили чай, закусывали, отец веселел, выпив две-три рюмки из запотевшего графина, улыбался знакомой улыбкой.

Мне не терпелось, тянуло на улицу, в город. По Тверской мы поднимались к Иверской часовне, возле которой толпились оборванные нищие с испитыми злыми лицами. Отец ставил свечку перед большой, тускло блестевшей в серебряных ризах иконой. На Красной, мощенной булыжником площади было светло, солнце сияло на золоченых куполах Кремля. У Василия Блаженного, возносившего в небо расписные игрушечные башенки-купола, сидели на низких скамеечках обвязанные платками старушки. Множество голубей двигалось у их ног, у глиняных горшочков, наполненных моченым горохом. Со стремительным всплеском голуби взлетали, кружились, садились на плечи и головы старушек. Из кожаного кошелька отец вынимал несколько медных монет, я раздавал их сидевшим на скамеечках голубятницам. Зачерпнув деревянной ложкой моченый горох, они бросали его на накаленную солнцем мостовую.

Смутно запомнил я Кремль, высокие сводчатые ворота с тяжелой иконой в серебряном окладе, с краснеющим огоньком неугасимой лампады. Отец заставлял снимать под воротами шапку. Мы входили в освещенный июльским солнцем Кремль с дворцами, церквами, высокими колокольнями. Я смотрел на Царь-пушку, на Царь-колокол с отбитым краем. Эти исторические реликвии, о которых раньше рассказывал отец и которые видел я на картинках, производили лишь небольшое впечатление. Поражали мелочи, городская незнакомая суета, лица городских людей, незнакомая манера двигаться и говорить. Запомнились шустрые воробьи, чирикавшие и прыгавшие по кремлевской накаленной солнцем мостовой. В этих воробьях находил я что-то общее с шустрыми, бойкими горожанами, наполнявшими улицы Москвы и нас не замечавшими.

Уходя по делам, отец оставлял меня одного на бульваре. Я сидел на скамейке, теплой от летнего солнца, смотрел на проходивших по засыпанным песком, чистым дорожкам нарядных городских людей, на нянюшек и бонн, гулявших с городскими детьми. Как не похожи были на наших деревенских босоногих ребят эти городские дети! Не похожи на знакомых мужиков взрослые люди, барыни, барышни и господа, гулявшие по бульвару. Смутно запомнился мне памятник Пушкину, скромно стоявший в кольце зеленых деревьев. Уже и тогда волновал меня Пушкин, прочитанные немногие стихи, чудесные пушкинские сказки.

Далеким и смутным сновидением запомнилась мне тогдашняя Москва. Как из давнего и забытого, помнятся люди и встречи, разговоры с отцом, обед в трактире Егорова, где нам подавали любимую отцом рыбную солянку. Вот эта солянка, бойкие трактирные половые, покрытые скатертями столики, канарейки над окнами в клетках, огромный шумно гудевший орган, странный седобородый человек в поддевке, распивавший за соседним столиком чай и добродушно шутивший со мною, мне запомнились крепче Царь-пушки и Царь-колокола, о которых рассказывал отец.

* * *

Сложное чувство испытываю я, мой милый друг, бродя теперь по родному городу, в котором проходила наша юность, а в сердцах наших первая зацветала любовь. Неузнаваемым кажется мне древний город Смоленск, жестоко пострадавший в тяжкие годы отгремевшей войны. Сердце сжимается от боли. Боже мой, сколько утекло воды, сколько трагических, грозных событий пролетело над нашими головами. Очень немногие из нас остались в живых.

С трепетным чувством хожу по знакомым и таким неузнаваемым улицам, отыскивая в них памятные черты и уголки. С особенной остротою возникают далекие воспоминания. Вот городской сад с древним славянским названием Блонье, скромный памятник композитору Глинке, у которого некогда собирались мы, безусые гимназисты и реалисты, слушать революционные речи. Украшенное ампирными колоннами здание бывшего дворянского собрания, где происходили губернские съезды и выборы, а в большом двухсветном зале устраивались концерты, студенческие рождественские и пасхальные вечера. В самом этом зале изгнанный за политику из гимназии Боровиков на глазах наших застрелил случайного человека, ошибочно приняв его за князя Урусова, губернского предводителя дворянства.

Уже нет прежней Офицерской и Солдатской слобод, застроенных деревянными домиками с садами и заборами, утыканными поверху острыми гвоздями. Не нашел я Собачьей площадки, где играли мы в лапту, и Запольной улицы, за которой тянулся памятный нам заросший густым кустарником и бурьяном глубокий овраг. Исчезли крошечные домики окраин, садики и сады, где на изрезанных ножами скамейках мы переживали волнения первых чистых свиданий...

Не узнал я и Ма́лоховской площади, на которой устраивались многолюдные ярмарки и базары. К празднику вознесения сюда сходились на Вознесенскую ярмарку, на богомолье деревенские бабы в красных нарядах, в насмешку прозванные горожанами «авдотками». Ночевали они под открытым небом, приносили продавать кто десяток яиц, кто моток ниток, кто горсть льна. В отрезанных рукавах старых домотканых рубах приносили они мелкую «смоленскую» крупу, на вырученные деньги покупали стеклянные мониста, цветные ленточки, позумент для сукманок. Утром ходили на богомолье в Вознесенский женский монастырь, где перед высоким иконостасом, перед темными ликами икон горели свечи, теплились лампадки.

* * *

Вот тут, по этой самой улице, вела меня за руку мать. Как был я не похож на городских бойких детей, нас окружавших. Все казалось мне чуждым: и устланная булыжником, твердая улица, и звонкие голоса детей, и цокот подков извозчичьей лошади, которая тащила нас в гору с вокзала. Все необыкновенно было здесь в городе. Страшными показались длинные коридоры училища, по которым с криком носились ребята, и чугунная лестница, и швейцар в фуражке с синим околышем и синим высоким воротником. Недобрыми казались бородатые учителя в мундирах с золотыми пуговицами и золотыми плетеными погончиками на плечах.

50
{"b":"842688","o":1}