Я указал некоторые способы адаптации к давлению, с которым сталкиваются постояльцы в тотальном институте. Каждая тактика представляет собой способ справиться с напряжением между домашним миром и миром института. Но иногда домашний мир наделяет постояльца иммунитетом к безрадостному миру внутри института, и таким людям не нужно слишком долго придерживаться какой-либо схемы адаптации. Некоторые пациенты психиатрических больниц из низших классов, всю свою предыдущую жизнь проведшие в сиротских приютах, исправительных учреждениях и тюрьмах, склонны видеть в больнице лишь очередной тотальный институт, в котором они могут применять техники адаптации, усвоенные и доведенные до совершенства в похожих институтах. Для этих людей «не высовываться» — это не шаг в их моральной карьере, а способ приспособления, уже ставший второй натурой. Аналогичным образом, молодежь с Шетландских островов, служащая в британском торговом флоте, не особенно боится стесненной и тяжелой жизни на борту судна, потому что жизнь на острове еще более беспросветна; они становятся безропотными моряками, потому что, с их точки зрения, им не на что роптать.
Нечто похожее на иммунизацию наблюдается в случае постояльцев, которые получают специальные компенсации внутри института или обладают особыми средствами, делающими их невосприимчивыми к его атакам. В ранний период истории немецких концентрационных лагерей уголовники, судя по всему, получали компенсаторное удовлетворение от совместной жизни с политическими заключенными из среднего класса[170]. Сходным образом, словарь групповой психотерапии, приспособленный для среднего класса, и бесклассовая идеология «психодинамики» предоставляют некоторым социально амбициозным и социально обделенным пациентам психиатрических больниц из низшего класса возможность наиболее тесного контакта с приличным обществом, который у них когда-либо был. Истинно верующего от атак тотального института защищают стойкие религиозные и политические убеждения. Незнание постояльцем языка персонала может заставлять последний отказываться от попыток исправить постояльца, что несколько снижает давление на человека, не владеющего языком[171].
VII
Теперь я хотел бы рассмотреть некоторые лейтмотивы культуры постояльцев.
Во-первых, во многих тотальных институтах возникает особый тип и уровень внимания к себе. Низкое положение постояльцев по сравнению с их статусом во внешнем мире, утверждаемое с самого начала посредством процессов лишения, создает среду личного поражения, в которой постоялец вновь и вновь терпит неудачу. В ответ на это постоялец обычно придумывает историю, легенду, печальный рассказ — своеобразную жалобу и апологию, которую он постоянно рассказывает своим товарищам, чтобы объяснить свое нынешнее низкое положение. В результате Я постояльца может становиться темой его разговоров и объектом внимания даже в большей степени, чем во внешнем мире, что оборачивается глубокой жалостью к самому себе[172]. Хотя персонал постоянно дискредитирует эти истории, аудитории постояльцев обычно чутки и подавляют, по крайней мере частично, недоверие и скуку, вызываемые этими рассказами. Так, бывший заключенный пишет: «Еще больше впечатляют почти повсеместная деликатность, с которой расспрашивают о чужих проступках, и отказ выстраивать свои отношения с другим заключенным исходя из того, что тот натворил в прошлом»[173]. Точно так же в американских государственных психиатрических больницах этикет постояльцев разрешает одному пациенту спрашивать другого, в какой палате и в каком отделении тот лежит и как долго он уже находится в больнице, но вопросы о том, почему он здесь оказался, задают не сразу и, когда задают, обычно довольствуются почти всегда предвзятой версией.
Во-вторых, во многих тотальных институтах у постояльцев возникает сильное чувство, что время, проводимое в учреждении, тратится впустую, убивается или отбирается у жизни; это вычеркнутое время, которое надо «коротать», «считать», «занимать» или «тянуть». В тюрьмах и психиатрических больницах то, насколько хорошо постоялец адаптируется к институту, может описываться с точки зрения того, коротает ли он время легко или с трудом[174]. Постояльцы, коротающие это время, выносят его за скобки, переставая постоянно и осознанно следить за ним, что редко встречается во внешнем мире. В результате постоялец склонен считать, что на протяжении своего вынужденного пребывания — своего срока заточения — он был полностью исключен из жизни[175]. Этот контекст позволяет понять деморализующее влияние, оказываемое неопределенным или очень долгим сроком заключения[176].
Какими бы суровыми ни были условия жизни в тотальных институтах, сама по себе их суровость не может объяснить возникновение чувства растрачиваемой впустую жизни; объяснение следует искать, скорее, в разрыве социальных связей вследствие попадания в институт и в том, что в институте нельзя (как правило) приобрести ничего, что можно было бы перенести во внешнюю жизнь, например заработать денег, заключить брак или получить сертификат об обучении. Одно из достоинств представления о том, что сумасшедшие дома — это больницы, где лечат больных людей, состоит в том, что постояльцы, проведшие три или четыре года своей жизни в подобного рода изгнании, могут пытаться убедить самих себя, что они усиленно работали над своим исцелением и что, когда они исцелятся, время, потраченное на исцеление, окажется целесообразной и выгодной инвестицией.
Это чувство мертвого и еле тянущегося времени, возможно, объясняет, почему постояльцы так высоко ценят то, что можно назвать отвлекающими занятиями, а именно добровольные несерьезные дела, достаточно захватывающие и увлекательные, чтобы их участник перестал думать о своей участи и забыл на время о своем действительном положении. Если повседневные занятия в тотальных институтах, можно сказать, пытают время, то эти занятия милосердно его убивают.
Некоторые отвлекающие занятия имеют коллективный характер, например подвижные игры, танцы, игра в оркестре или музыкальной группе, хоровое пение, лекции, уроки искусства[177] или резьбы по дереву и карточные игры; другие индивидуальны, но требуют общедоступных средств, как, например, чтение[178] и просмотр телепередач в одиночестве[179]. Безусловно, сюда следует включать и приватные фантазии, как отмечает Клеммер в своем описании «погруженности в себя» среди заключенных[180]. Некоторые из этих занятий могут официально поддерживаться персоналом; другие, официально не поддерживаемые, будут способами вторичного приспособления — например, азартные игры, гомосексуальность, а также «кайф» и «улет», достигаемые с помощью технического спирта, мускатного ореха или имбиря[181]. Независимо от того, поощряются они официально или нет, когда какие-либо из этих отвлекающих занятий становятся слишком увлекательными или продолжительными, персонал чаще всего оказывает противодействие — например, они нередко борются со спиртным, сексом и азартными играми, — так как в их глазах постояльцем должен владеть институт, а не какая-либо другая социальная единица внутри института.
Любой тотальный институт можно представить в виде мертвого моря, в котором вдруг появляются маленькие островки яркой, захватывающей деятельности. Такая деятельность помогает индивиду выдержать психологическое давление, обычно сопутствующее атакам на его Я. В недостаточности этих видов деятельности заключается важный для тотальных институтов эффект депривации. В гражданском обществе индивид, припертый к стенке одной из своих социальных ролей, обычно имеет возможность ретироваться в какое-нибудь укромное место, где он может предаться коммерциализированным фантазиям — кино, телевидение, радио, чтение — или использовать «болеутоляющие» вроде сигарет или выпивки. В тотальных институтах, особенно сразу после поступления, эти средства могут быть слишком малодоступны. Такую передышку может быть сложно получить, когда она больше всего нужна[182].