В успокоении моя душа остро нуждалась. В те три-четыре дня, что последовали за смертью Эндрю МакДональда, я часто пропадала в библиотеке. Практической необходимости в этом не было; хоть я и была отныне бездомной, я могла читать всё, что нужно, и заниматься своим исследованием, сидя в парке или в гостиничном номере. В любом случае, лишь малая часть того, что я разыскивала, была отпечатана на бумаге. Я проводила время за библиотечным терминалом, точно таким же, какие установлены в любой уличной телефонной будке. Но я была далеко не единственным библиотечным червём. Несмотря на то, что многие посещали библиотеку потому, что им нравилось в буквальном смысле прикасаться к первоисточникам, большинство людей обращались к хранимым данным и просто предпочитали получать их из настоящих книг, расставленных на полках. Взглянем правде в глаза: большинство книг в библиотеке Кинг-сити были древними, изданными до Вторжения — наследством нескольких фанатиков-библиофилов, которые настояли на том, что эти желтеющие, хрупкие, неэффективные и неудобные вещи необходимы любой культуре, называющей себя цивилизованной, и убедили сторонников информатизации, что логически не оправданные расходы по доставке букинистических изданий на Луну в конце концов окупятся. Что же до современных книг… о чём беспокоиться? Сомневаюсь, что за среднестатистический лунный год на бумаге публикуется более шести-семи трудов. Небольшой издательский бизнес, пусть никогда не приносящий существенной прибыли, у нас всё же есть, потому что некоторым людям нравится, когда в гостиной стоят на полках собрания сочинений классиков. Книги почти исключительно стали заботой художников по интерьеру.
Но не здесь. Здешними книгами пользуются. Некоторые из них хранятся в особых комнатах, заполненных инертным газом, так что посетителям приходится облачаться в скафандр, чтобы взять томик в руки под бдительным взглядом библиотекарей (считающих, что загибание уголков страниц — преступление, достойное виселицы), но при всём при том любое издание в этом учреждении доступно для пользования, включая сам шедевр Гутенберга. Почти миллион книг находится в открытом доступе. Можно пройтись между полками, провести по книгам рукой, вытащить одну и открыть (осторожнее, осторожнее!), вдохнуть запах старой бумаги, клея и пыли. Большую часть работы я проделала, держа рядом с собой на столе экземпляр "Тома Сойера" — отчасти для того, чтобы прочитывать главу-другую, когда устану от поисков, отчасти просто для того, чтобы потрогать его, когда настроение падало ниже некуда.
Мне приходилось постоянно переосмысливать слово "ниже". Я начала сомневаться, есть ли на самом деле естественный нижний предел и был ли он тем, что я чувствовала, когда в последний раз попыталась покончить с собой — и смогла бы, не вмешайся ГК.
Моё исследование посвящалось, разумеется, самоубийству. Мне не потребовалось много времени, чтобы обнаружить, что о нём известно не слишком много действительно полезного. Почему это должно было удивить меня? Не так уж много полезного известно обо всём, что касается причин, по которым мы есть те, кто мы есть, и поступаем так, как поступаем.
Нашлось полным-полно бихевиористских данных: стимул А вызывает ответную реакцию Б. Нашлась и масса статистических данных: икс процентов отреагируют неким определённым образом на событие игрек. Это всё замечательно срабатывало для насекомых, лягушек, рыб и им подобных существ, терпимо — для собак, кошек и мышей и даже умеренно, сносно подходило для людей. Но затем возникли вопросы наподобие: почему, когда Уилбура, сына тёти Бетти, задавила машина для укладки тротуаров, тётя встала и сунула голову в микроволновку — а её сестра Глория, которую постигло похожее несчастье, погоревала, оплакала погибшего, пришла в себя и с пользой прожила долгую жизнь? И вот наилучший высоконаучный ответ, что мне удалось обнаружить: выбей дурь из головы.
Была ещё одна причина, по которой я просиживала в библиотеке: это идеальное место для того, чтобы подойти к проблеме логически. Вся окружающая обстановка настраивает на это. И именно это я намеревалась сделать. Смерть Эндрю по-настоящему потрясла меня. Никаких других неотложных дел у меня не оказалось, так что я решила подступиться к своей проблеме шаг за шагом. А значит, для начала нужно было определить шаги. Мне показалось, что в качестве первого шага следует узнать всё, что только можно, о случаях самоубийства. И через три дня почти непрерывного чтения и конспектирования я разбила все эти случаи на четыре или, возможно, пять категорий в зависимости от их причины. (Для заметок я купила бумажный блокнот и карандаш, чем заслужила косые взгляды соседей. Даже в такой старомодной среде считалось чудачеством писать на бумаге.) Мои четыре, а может, пять категорий не имели чётких границ, они перекрывали одна другую широкими размытыми серыми краями. Что, опять же, не удивительно.
Первая, легче всего определяемая категория: культурная. В большинстве обществ самоубийство осуждалось при большинстве обстоятельств, но в некоторых — нет. Яркий пример — Япония. В древности самоубийство там не только оправдывали, но и в некоторых случаях считали обязательным. Со временем его даже наделили законным статусом, так что японец, утративший честь, не просто должен был покончить с собой — ему предписывалось сделать это публично и крайне болезненным способом. Во многих других культурах при некоторых обстоятельствах самоубийство рассматривалось как дело чести.
Даже в тех обществах, где самоубийство порицалось или причислялось к смертным грехам, признавали, что есть обстоятельства, когда его по крайней мере можно понять. И в фольклоре, и в документальной литературе мне встретилось много историй о несчастных влюблённых, рука об руку бросившихся со скалы. Попадались и упоминания о стариках, страдавших от неутихающей боли (смотри причину номер два), и описания нескольких других причин на грани допустимости.
Большинство ранних культур крайне трудно анализировать. Демографическую статистику, как мы знаем, начали как следует вести относительно недавно. Рождения и смерти учитывались, но и только. Как определить процент самоубийств в древнем Вавилоне? А никак. Почти ничего полезного неизвестно даже о Европе девятнадцатого века. Там и сям обнаруживаются внезапные отклонения данных. В двадцатом веке говорилось, что шведы сводили счёты с жизнью чаще других своих современников. Некоторые винили в этом холодный климат, длинные зимы, но как тогда объяснить жизнелюбие финнов, норвежцев или сибиряков? Другие считали, что дело в мрачном характере самих шведов. Я задаю людям вопросы достаточно давно, чтобы узнать о них кое-что важное: они лгут. И часто врут даже тогда, когда ничто не поставлено на карту. Но когда от ответа зависит нечто серьёзное, например, будет ли дедушка Джек похоронен в священной земле церковного погоста, — записки самоубийц прячут, трупы перекладывают, коронеры и служащие судебных ведомств получают взятки или просто закрывают на факты глаза из уважения к семье. Всплеск самоубийств среди шведов мог всего-навсего означать, что они более честно вели учёт.
Что же до лунного общества, да и всех обществ после Вторжения, вместе взятых… здесь самоубийство — гражданское право, но повсеместно считается трусливым бегством. Оно не относится к поступкам, которые возвысят вас в глазах соседей.
Вторую причину наилучшим образом выражает утверждение: "Я больше так не могу". Самые очевидные случаи второй категории происходили из-за боли, теперь таких больше нет. А ещё из-за несчастья. Что можно сказать о несчастье? Оно реально и у него могут быть настоящие и легко находимые причины: разочарование в своих жизненных достижениях, неудовлетворённость и неспособность добиться цели или что-либо заполучить, трагедия или утрата. Бывает и так, что причины этого безнадёжного чувства нелегко заметить стороннему наблюдателю: "У него было всё, что нужно для жизни".
Затем идёт причина, которую провозгласил Эндрю: жить надоело. Такое случалось, хоть и редко, даже в те дни, когда люди не жили по двести-триста лет. Но по мере увеличения продолжительности жизни третья причина всё чаще и чаще встречается в предсмертных записках.