Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Былинам, по его рассказам, выучился еще мальчишкой у старика Ильи Елустафьева, который плел и починял рыбацкие сети и другие снасти и взял двенадцатилетнего Трофима к себе в ученики и помощники. Несколько лет с ним прожил, так как отца не было, погиб на войне. У Елустафьева и другие ребята учились петь былины, он знал их великое множество. А потом Рябинина позвал в работники в деревню Гарницы родной дядя, Игнат Иванович Андреев, тоже большой знаток и прекрасный исполнитель былин, и у него Трофим тоже перенял немало.

Рябинин понимал былины как нечто совершенно необыкновенное, почти святое, никогда ничего ни в одной не менял, не пропускал, но в то же время любая из них именно у него была всегда очень стройна и строга по построению, очень складна, очень напевна. Потом Гильфердинг убедился, что складнее никто не пел. И то, что ему дано исполнять их, Рябинин тоже считал даром Божьим, и голос свой глубокий и теплый считал таким же даром, и, запев, сам сразу весь целиком погружался в свой напев и в те века и события, о которых пел, — воистину жил ими, переживал их, вещал из веков как их оживший голос, и, завороженный сам, завораживал и всех слушавших его даже самыми ритмами то ли былин, то ли тех давних-давних времен.

Гильфердинг впервые, а после Рыбникова, стало быть, всего вторым из всех господ России слушал воочую подлинного живого сказителя и никак не ожидал, что это пение окажется таким ошеломляюще колдовским и прекрасным, лучше, глубже и неповторимей которого он ничего никогда прежде не слыхивал.

Будто саму Русь, всю её за все века вдруг услышал и увидел в этой большой, светлой, чистой и пахнущей чистотой, старым деревом и поднимающейся опарой избе.

Сначала просто просил и просил Трофима Григорьевича петь ему еще и еще, пытаясь понять ошеломляющую магию этого пения, и, конечно же, все сильнее и все восторженней влюблялся в этого седоватого светлоглазого, полного достоинства старика, в его действительно редкий дар и голос. И готов был и просто говорить с ним часами, слушая его интереснейшие рассказы о здешнем житье-бытье, о себе, о других сказителях, вообще о жизни, поражаясь тому, как глубоко и мудро он ее понимает.

Записывать былины стал потом и записал все двадцать девять, которые знал Рябинин. Многие тысячи бес подобных стихотворных строк, самых, как, в конце концов, оказалось, совершенных в русском эпосе.

А дальше был тоже во всех отношениях удивительный и многозначительный, высокий и хмуроватый на вид человек с длиннющей белой бородой и дивной фамилией — Щеголенок. Василий Петрович. «Очень мыслительный» — говорили про него. И верно: о чем ни спросишь, обо всем имел свое мнение, обо всем раньше явно думал. Когда молчал, брови всегда насупленные, взгляд отсутствующий, а запоет или заговорит — просветлеет, как ребенок, и зальется действительно, как восторженный щегол-щеголенок. Птичка-то эта очень щеголеватая.

Помимо былин Василий Петрович знал великое множество преданий, притч, легенд, и своих собственных интереснейших рассказов у него было полно, но Гильфердинг их не стал записывать, хотя слушал с огромным удовольствием, снова и снова удивляясь, до чего же мудры, многознающи и талантливы эти мужики. Щеголенок ведь даже и читать не умел. И отец его не умел, а, по рассказам, тоже был великолепный сказитель. И дядя тоже. Обезноживший калека, он сорок лет просидел в углу их избы у крайнего окна, сапожничал и пел — односельчане любили его слушать, часто приходили.

А за Щеголёнком был совсем уже старый-престарый, но все еще певший былины дядя Рябинина — Игнатии Иванович Андреев, по-прежнему живший в деревне Гарницы. У него Гильфердинг, помимо былин, записал и рассказы о бывших тут, на острове Кижи, и в ближней округе прежних сказителях: слепом калике перехожем из Андомы Мине Ефимове, калике же перехожем Мещанинове, знавшем целых семьдесят былин, о необыкновенно голосистом Кононе с Зяблых Нив.

Как о подлинных беззаветных подвижниках о них сказывал, почти что тоже пел складно-складно.

Потом записывал совсем нестарого Кузьму Ивановича Романова.

Потом Терентия Иевлева…

И все лето, три месяца пролетели как один день. Всегда работал не покладая рук, но так, как здесь, никогда еще не работал. Даже спать не мог, не хотел, и более четырех-пяти часов ни разу и не спал. И все три месяца был безумно счастлив. Потому что еще с юности чувствовал, что должна где-то в России быть какая-то совершенно светлая, высокая, радостная, настоящая жизнь, не может ее не быть там, где слагаются такие глубокие, такие душевные песни и старины и творится такая сказочная рукотворная красота в избах, в церквах, во всем остальном. Но годы уходили и уходили, а он ее все не встречал и не встречал — и вот, наконец-то, встретил, встретил именно таких людей, живших именно так и на такой несказанно красивой земле, — и каждый день стал для него радостным праздником, каждый день был как подарок, каждый день с великими откровениями и открытиями.

Сам как будто совершенно новую, счастливую жизнь начал. Шел и шел, ликуя из деревни в деревню, стучался и стучался, замирая от радостных предвкушений, в новые и новые двери, любовался каждым новым лицом, влюблялся во всех, кого узнавал поближе.

Если бы не дожди, зарядившие в конце августа и расквасившие дороги, еще бы походил и поездил. Пришлось свернуться.

Триста восемнадцать былин записал самым скрупулезнейшим образом, в том числе все рыбниковские от тех самых сказителей. Павел Николаевич ни в чем не погрешил. И десятки их биографий записал намного подробней, чем это сделал Рыбников. По существу, составил первый в нашей истории обзор подобных певцов и тем самым увековечил их.

От них же узнал, что и в других северных краях есть такие же сказители, зовущиеся там чаще всего старинщиками. Но где, да где именно, в точности никто сказать не мог.

— Да, небось, везде — как иначе-то!

Потому-то, как только отошла следующая весна, Александр Федорович Гильфердинг и оказался в Каргополе. Это был май с буйно цветущими черемухами, выбелившими все вокруг и с их дурманными запахами Были входившие в силу завораживающие белые ночи. За полторы недели он объездил каргопольские окрестности, верст за пятьдесят забирался, нашел, кого искал, и уже решал, с кого начинать, в какую деревню перебраться на постой.

И заболел тифом, хотя никаких тифозных в округе вроде бы не было. Болел тяжко. Почти две недели в непрестанном огне и бреду. И все же, приходя ненадолго в сознание, все равно всякий раз радовался, что нашел еще, что есть еще… есть… есть…

КОКЛЮШКИ С КОПЕЕЧКАМИ

Есть на свете так называемая филейная вышивка. Это когда узор вышивается на ткани с частично выдернутыми нитками, то есть как бы на сетчатом поле. Родилось это рукоделие много-много веков назад, популярно по сей день и кое-где в старину даже называлось кружевом.

Но настоящие кружева появились все же позже, на исходе пятнадцатого века, в Венеции, и поначалу несколько смахивали на филейные вышивки. Только и сетчатое поле и рисунок хитроумно шились прямо иглой безо всякой тканой основы. А по контуру в узоры вшивали конский волос, отчего они получались рельефными, а все кружево очень упругим. Они были столь красивы, эти первые венецианские кружева, что ими в считанные годы заболела вся Италия. Рисунки для них делали лучшие художники, а это ведь были времена великого Возрождения, и вы знаете, как владели тогда своим искусством итальянские художники.

А в шестнадцатом веке началось нечто такое, чем не может похвастаться больше ни одно из прикладных искусств. Из Италии по Европе, — а некоторые утверждают, что одновременно и из Нидерландов, — словно великая кружевная чума покатилась. Их носили в виде высоченных и широченных воротников и манжетов, из них шили богатейшие женские платья и накидки, ими густо украшали мужские камзолы и облачения священников, обрамляли шляпы, ботфорты, перчатки и всякое белье, ими обивали мебель, кареты, даже стены гостиных и спален. Два, нет, почти три века любой европеец, а позже и русские господа даже и не представляли себе, как это можно прожить без кружев, они считались такой же первейшей, почти естественной необходимостью, как еда, как обувь или воздух. Тогда никому и на ум не приходило, что это всего лишь мода. По кружевам сходили с ума, на них разорялись, кружевные вопросы обсуждали государственные советы, короли, кардиналы и министры. За кружева заточали в тюрьмы, били плетьми и отрубали головы. Кружева, как утверждают, даже спасли от нищеты целый народ, целое государство — Фландрию, современную Бельгию. И хотя в конце шестнадцатого и в семнадцатом веках их производилось уже огромное количество, лучшие из них по-прежнему стоили так дорого — иные плелись ведь по году, по два и более, — что король испанский Филипп III запрещает своим подданным вообще носить кружева, дабы люди больше не разорялись вконец на пристрастии к этому украшению. Карл V повелевает учить в Нидерландах кружевоплетению поголовно все население, включая мужчин. В Англии усаживают за подушки всех мальчиков.

58
{"b":"835478","o":1}