— Да ведь и хлеб с картошкой не с неба падают! — махнул рукой хозяин. — За них весь изломаешься на помещичьем поле.
— Ну так распрями спину хоть раз! — сказал младший брат. — Они рады тебя узлом завязать, только дайся им в руки.
— Узлом завяжут, детушки, — пробормотал старик, — узлом, так что и не пошевельнешься. Не распрямишься. И суд и все права у них. Господам противиться кто посмеет? Не посмеет никто, детушки, не посмеет…
Младший брат хотел было сказать что-то, но только сердито швырнул ложку на стол, сел в угол и принялся развязывать бечевки от постолов. Одна за другой упали на пол постолы, а за ними последовали такие же грязные портянки.
На кровати больше не видно стало боязливо-любопытных ребячьих глаз: дети заснули…
4
Перед тем как лечь спать, старшие снова затеяли беседу.
— Эх, иногда приходит на мысль, — сказал хозяин, — бросить тут все, переселиться в Сибирь, купить себе участок земли и зажить по-человечески. Но эти вши висят на мне. — Он указал на жену, детей и старика. — Один я давно уже убрался б отсюда. Но куда пойдешь с такой оравой? Денег на дорогу и то нет. Сам хоть на четвереньках дополз бы, но как быть с ними?
Все уже легли, лампа погасла; в воздухе чувствовался керосиновый чад.
— Туда бы добрался, — мечтал вслух хозяин лачуги, — тогда все нипочем. Землю даром получишь. Казна поможет дом выстроить. Леса кишат дикими лошадьми: лови и впрягай в плуг. В солдаты там не берут. А кому еще и золото найти посчастливится — тот сразу разбогатеет!
Реммельгас усмехнулся.
— Сибирь тоже не земля обетованная, где реки текут молоком и медом, — сказал он.
— И все ж там лучше, чем здесь, в этом аду! — ответил хозяин.
— Душевой надел там, детушки… Своя земля… — вздыхая, сказал старик.
В голосе его послышалась дрожь глубокого волнения, как будто он высказал мысль, которую вынашивал всю жизнь, свою самую дорогую, самую важную мысль. Душевой надел! Какое слово! И как много оно значит! Оно означает лошадь, корову, собственный кров, избавление от налогов, от рабства…
Душевой надел! Какое печальное слово, в самые трудные времена звучавшее над родиной словно похоронный звон! Детишки в одних рубашонках бегали по улицам, им говорили: «Когда отец получит душевой надел, он купит вам сапоги, а мать сошьет штаны». Дети вырастали, тянули лямку на мызных полях — им говорили о душевом наделе. Люди старились, умирали — с последним вздохом они произносили: «Душевой надел!» Целые поколения жили в надежде, что наступит время, дадут «казенную землю». Даже веру отцов меняли, чтобы только получить землю.
— Душевой надел!.. — вздохнул старик. — Ушел бы отсюда… В Сибирь… В Крым… В Самару… Хватило бы только силы… Владел бы своим полем, без помещика… Ох-ох-ох!.. Всю жизнь дожидался… Не увидят этого мои глаза… Но люди дождутся надела наверняка, когда царь услышит, что у нас такая нужда… В Петербург бы пойти за правдой… Но кто пустит туда мужика?.. Не пустят, детушки… Засекут…
— Да что Петербург! — возразил хозяин. — Там те же баре, что и здесь. Податься бы куда-нибудь далеко, в Сибирь…
— Найдется и там начальство, — заметил младший брат. — Небось этого добра хватит! Изволь отправляться туда, за тридевять земель, к чужому народу… Лучше уж здесь схватить дубинку да поглядеть, можно добиться правды или нет!
В темной комнате воцарилась тишина. Воздух был тяжелый, спертый.
— А что прикажешь делать здесь? — продолжал разговор хозяин. — Двадцать пурных мест[2] пашни, за нее берут сто сорок рублей аренды. Эти деньги изволь отрабатывать, а это разве шутка! За целый день работы женщина получает тридцать копеек, а мужчина — сорок. В летнюю страду, с восхода до заката — это шестнадцать часов, даже больше, а если работа сдельная, то еще и кусок ночи прихватишь. И ведь на мызную работу идешь не тогда, когда сам захочешь, а когда прикажут. У себя последний хлеб осыпается, сено гниет на лугу, а ты изволь отправляться на мызу с серпом или косой на плече…
— Вернешься домой, — перебила хозяйка речь мужа, и в голосе ее послышались слезы, — сердце от боли сжимается, когда увидишь свой кусочек поля. Работаешь за эту малость так, что из-под ногтей вот-вот кровь брызнет, а хлеб на глазах погибает. Вот и в нынешнем году: ячмень поднялся дружно, на горке даже полег. Но что толку! Полег, зерно осыпалось, проросло, а напоследок мы все это свалили в кучу, точно навоз, плакали да богу молились.
— И поминали черта! — перебил хозяин. — Какая уж тут молитва, когда видишь, что бог помогает богатым, а у тебя последний кусок изо рта вырывает!
— Ну что ты! — вздохнула жена. — Чем тут поможешь! Раз уж ты осужден нужду, нищету терпеть… Ниоткуда тебе нет помощи…
— Осужден? — загремел младший брат. — Это кто же меня осудил? Эх, дьявол…
— Все от бога… От бога крест… От бога баре… — заныл старик. — От бога… За грехи…
Голос старика перешел в шепот.
Никто не ответил ему. В голове у каждого ворочалась слепая, тяжкая дума: почему в жизни так много непосильного труда, нужды, голода?.. Когда это кончится?.. И неужели нет никакой надежды?
Мысль ворочалась и жгла огнем, но не было человека, который смог бы ответить на эти тяжелые вопросы. Мысль ворочалась и жгла огнем, пока не расплылась и не погасла. Усталые люди заснули.
Только Реммельгас вертелся с боку на бок, продолжая размышлять о том же самом. Он видел, что эти бедняки не понимают его, а он их.
«В чем причина этой нужды? — допытывался его сонный мозг. — Задумывались ли они когда-нибудь над этим?»
Они говорят — помещик сдирает шкуру. Разве он зверь, разве у него нет человеческого сердца? Эти бедняки могли бы когда-нибудь позвать его к себе и показать ему: видите, барин, как жалка наша жизнь, как тяжек наш труд, как плохи наши поля, — облегчите наше бремя. Облегчить его некому, кроме вас! Неужели он и после этого не поможет? Он же человек! Разве он не мог бы представить самого себя в положении этих бедняков? Тогда ему стало бы жалко, он задумался бы и в конце концов помог…
Больше взаимопонимания между помещиком и батраком — ведь обоих их кормит одно и то же поле… Побольше образованности и сознательности, это главное… Тогда все изменилось бы, всем хватило бы хлеба, исчезла бы нужда и бедность…
Все более розовыми становились мечты Реммельгаса, и казалось, так легко перевернуть разом весь мир, нужно только захотеть! Но потом его мысли беспорядочно расплылись, и он заснул возле теплой печи.
Кругом слышалось тяжелое дыхание. Дети бредили во сне.
Через час или полтора Реммельгас внезапно проснулся и потянулся. Сон был нездоровым, кости ныли.
Сквозь мутное окно виднелись вдали одинокие огоньки, словно глаза дьявола в бездонной пропасти. Там, в этих хижинах, еще не спали, еще трудились…
Какая глухая, кромешная осенняя тьма! Где-то на утонувшей в грязи равнине сидят люди с ноющими от боли спинами и работают… Чтобы только наполнить свой желудок… Этот жадный, ненасытный желудок…
Реммельгасу казалось, будто поверхность всего земного шара превратилась в бескрайнюю, утонувшую в грязи равнину. На этой равнине торчат крохотные глиняные лачуги с красновато-желтыми окошками. С черного пустого неба струится холодный дождь. А на земле блестят большие лужи грязи, и в лачугах при свете желтого огонька сидят сгорбленные люди…
Дождь все идет… Все дрожат и трепещут огоньки… И люди вечно работают…
Когда Реммельгас проснулся во второй раз, огни на равнине уже погасли. Из-за леса поднялась луна, желто-багровая, точно глаз хищного зверя, высматривающий, жив ли еще кто-нибудь… Реммельгаса охватил страх, ему показалось, будто глаз хищника все приближается, приближается, вот он уже над грязной равниной — желтый, кровавый глаз…
5
Едва только забрезжил рассвет, как вся семья была уже на ногах. Усталые, невыспавшиеся люди, сопя и ворча, натягивали свои лохмотья, обматывали ноги грязными портянками, совали их в заплатанные постолы.