Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не то чтобы он очень уж ладил со своей супругой, пока она была жива. Нет, не так-то это просто! Известное дело — женщины: смолоду на уме тряпки да кокетство, а под старость — только церковь да слово божье. Покойная ни в чем, бедненькая, меры не знала — ни в речах, ни в расходах. А когда муженек совсем не таков, то семейная жизнь — сущий ад.

Теперь его женушка покоится здесь, и все это уже быльем поросло. Старина Кикерпилль даже растрогался. Посещать могилу жены стало его обычаем, особенно если его что-то мучило или если с ним поступали несправедливо. Он являлся сюда словно бы душу отвести или совета спросить. Дескать, что ты на это скажешь, Амалия? Отсрочить ли Каазику платеж, позволить ли Суслапу держать свинью? После этих расспросов Кикерпилль сам же во всем и разбирался. Он задавал вопрос, задумывался и сам себе отвечал. Но ему все-таки казалось, будто это жена помогает разрешить дело. Хорошо, когда есть человек, пусть даже и мертвый, всегда готовый поддержать тебя. А не то живьем съедят! (И ведь, кроме всего прочего, советчик у него совсем даровой. Где ты еще найдешь такого в бренном мире? Знает он цену всяким «аблакатам» да прочим дельцам!)

Вот и теперь Кикерпилль сел у могилы, достал газету, расправил ее на колене и начал читать вслух. Сперва вполголоса, потом все громче и громче. Время от времени он останавливался и, обращаясь к могиле, спрашивал:

— Слышишь, Амалия, что они пишут? «Этот известный скряга, этот обдирала с улицы Таэла…» Что ты на это скажешь? Дубина по ним плачет — ведь верно?

Жена, как бы соглашаясь, помалкивала — после смерти она вообще стала очень уступчивой. Так вот, поминутно советуясь с женой, Кикерпилль дочитал заметку до конца. И молчаливое сочувствие жены успокоило его.

Тем не менее, когда Кикерпилль покидал могилу жены, он еще не совсем понимал, что ему посоветовали. Но это уж всегда бывало так — все прояснялось окончательно лишь по пути домой. Вспомнишь слово за словом всю беседу с покойницей и начинаешь видеть, что к чему, и все «за» и «против», и как это понимать, пока, наконец, не доберешься до самой сути.

Уже по одной походке Кикерпилля было видно, что ясность вот-вот будет достигнута. Чем дальше, тем стремительнее становился шаг. Он вновь запыхтел, как паровоз. Эти черти там, в его доме, еще увидят! Небось уже прочли газету да хихикают. К ним ведь одна газета на десятерых приходит, как и ему — на двоих с хозяином соседнего дома. Не иначе как читают там и злорадствуют — досталось, мол, старику Кикерпиллю. Так нет же, не досталось и никогда не достанется!

Он воинственно влетел во двор и тут же наткнулся на курицу Суслаповой старухи.

— Хотелось бы знать, — загремел он, как ржавое железо, — кого тут у нас разводят — страусов, что ли?

Пусть все слышат, все, что он совсем не чувствует себя побитым. Это-то и давал он понять, с грохотом вламываясь в свою дверь.

В комнате он тотчас уселся за стол, вздел на нос очки в железной оправе и потянулся за письменными принадлежностями. Из чернильницы вылетела синяя муха, а что до бумаги — так с ней дело было еще хуже. В тетрадке, что у него была, он до сих пор лишь вел счет долгам и платежам. (Все это денежки беспокойных времен — тут и рубли, и марки, и кроны, того и гляди, турецкие деньги появятся! А несчастный человек знай высчитывай до полного обалдения!) Но не беда, эта тетрадка сгодится и для другого счета, еще как сгодится!

Кикерпилль нашел чистую страницу и вывел на ней корявыми буквами: «Пачтенная ридакция!» Да-да, именно так и следовало сводить счеты с неведомым противником. Мало, что ли, бывает случаев, когда в газетах препираются да поддевают друг друга? Раз не можешь добраться до своего ненавистника, то ори так, чтоб все тебя слышали, — тогда уж и этот пес тоже тебя услышит. И Кикерпилль сжал в кулаке ручку, словно дубину.

Даже буквы, выводимые его скрипучим пером, дышали бешеной злобой. И с нарастанием злобы вырастали и буквы. О чем он писал? Обо всем. Об Отставеле и об Оолупе. О Каазике и о Суслаповой свинье, об улице Таэла и об этом городе. И даже, насколько это позволял ему личный опыт, обо всем эстонском народе. Он писал обо всем сразу, обо всем вперемежку. Все заработали порку! Он не очень-то привычен водить пером, но уж если надо сводить счеты, его на все хватит! Он упивался собственной находчивостью и торжествующе поглаживал свой веник.

Уже вечерело, а Кикерпилль все писал. В комнате стемнело, а он знай катал дальше. Он взмок и снова пыхтел, как паровоз. Надо было сказать многое, надо было выложить обиды целой жизни. Вот именно, целой жизни, — дело ведь не только в случайной сплетне этой газетки. Обвинительного материала накопилось столько, что он прямо-таки задыхался под ним. А этого добра все прибавлялось и прибавлялось! Чего он только не выстрадал! Кикерпилль одновременно и жалел себя, и все больше распалялся. Он словно бы стал ясновидцем, и его горячечное творение все разбухало в темноте, как будто сама Амалия подсказывала ему из могилы новые и новые фразы.

Чего стоили в сравнении с ним все писаки и все эти «а-а-абразованные» — тьфу!

1941

Перевод Л. В. Тоома.

ЗАГАДКА ОДНОЙ ЖИЗНИ

Золотой обруч - img_17.jpeg

Вы говорите — это случайность, все вышло нечаянно.

Но я не верю. Не верю потому, что на себе испытал и почувствовал это. Да что там, собственно, известно, кроме того, что мы видели собственными глазами? Все прочее — это так себе, вроде картинки на стене или рассказа в книжке.

Ну да, наверно, Америка существует, коли все об этом твердят. Но откуда мне это знать в точности? И так во всем: что сам испытал, то и знаешь: а что услышал от других, то остается смутным. Так и с этой Америкой: мне безразлично, существует она или нет, мне от этого ни холодно, ни жарко.

Для других это недолгая история, в двух словах можно рассказать: да, дескать, нечаянно убил человека. Но для меня история эта длинна, потому что я годами с утра до ночи раздумывал о ней. Это словно шип, вонзившийся мне в душу. Видите, виски у меня поседели, и я до сих пор не женился, да и вряд ли теперь женюсь. Не то чтобы я упрекал себя или раскаивался. Нет, я чувствую, что ни в чем не виноват. Но я не могу от этого освободиться. Все еще так свежо в памяти, будто только вчера случилось.

Впрочем, откуда вам знать об этом? Вы видите только, что живет человек бирюком, погружен в свои думы, но почему — никто не угадает. Никому я не говорил ни слова. Даже переселился в другие края, да и там, на старом месте, вряд ли кто помнит обо всем этом. Дело прошлое… давно забытое, хотя тогда о нем было немало толков. Лишь для меня это не старо и не забыто.

Я уже говорил, что рассказывать тут особенно нечего. И, наверно, глуп я буду, если даже сейчас расскажу. Но раз уж пришлось к слову… Вы все твердите: случай, и больше ничего, будь он хороший или плохой; не обращай, мол, внимания, живи себе — и все. Ну, жить-то, конечно, приходится, никуда не денешься. Но никуда не денешься и от вопроса: почему именно так, почему не иначе и почему именно я должен был там оказаться?

Ну ладно, так и быть, коли хотите. Но я уже сказал, что вряд ли все это интересно для других. К тому же я должен начать издалека, а это для вас и вовсе скучно.

Так вот, жизнь моя с самого детства сложилась неважно. Теперь-то я обзавелся маленькой мастерской и стал сам себе хозяин, так что вроде и жаловаться не на что, но ведь все это не сразу сделалось. А из отцовского дома, я, кроме души и тела, ничего не унес. Вы и сами это поймете, если скажу, что родители мои были батраками в имении. Сами темные, нищие, подневольные люди, что они могли дать детям? Кое-какую одежонку, чтоб прикрыть тело, немножко похлебки, чтобы утолить голод, и две зимы в сельской школе, чтобы вызубрить катехизис. Однако так жили и другие, это бы еще полбеды. Но мать моя умерла, когда мне было года два, так что я ее и не помню. То, что называют материнской любовью, для меня все равно что пустота в пространстве. Впрочем, чего не знаешь, о том и тосковать не умеешь. Плохо, что мне пришлось испытать взамен материнской любви нечто совсем другое. Что было делать моему отцу-батраку, который остался один с малым ребенком, поросенком и грязными портянками, как не жениться во второй раз? Это случается, и это в порядке вещей. Все дело в том, какая ему жена досталась. Все они, кажется, со временем портятся, но эта с самого начала была ведьма. Удивительно, что она вообще оставила меня в живых, и я могу сейчас сидеть и беседовать с вами. Что для нее значила смерть такого малыша, как я! Во всяком случае, с тех пор, как я себя помню, жизнь моя была сплошным адом. А когда у мачехи появились свои дети, доля моя стала еще горше. А отец? Он мало что замечал, а если и заметит, то посопит слегка с досады, но отпора не дает. Думал, наверно: такова уж доля бедняцкая, чего там! Уже восьмилетним ребенком меня отдали в пастухи к чужим людям, там мною мог помыкать кто хотел. Но так я, по крайности, на лето избавлялся от мачехи. Да еще две зимы в сельской школе — голодным, оборванным мальчишкой, которому приходилось терпеть от всех лишь презрение и насмешки. Все остальное время мачеха пилила и поедом ела меня, била и мучила. Кабы я мог отпор ей дать! Но я был тогда еще таким слабосильным, малорослым парнишкой. Только копить ненависть в сердце да скрежетать зубами — вот все, что мне оставалось.

45
{"b":"833787","o":1}