Я не сразу узнал ее, но старая служанка, звавшая на помощь, беспрерывно повторяла: «Ама, Ама… боже мой!» Да, это была она, почти такая же, какой я ее помнил. Конечно, она выросла и выглядела взрослой, но, если не считать этого, осталась такой же, как раньше. Даже эти гроздья кудрей, из которых одна упала на лицо, а другая беспомощно повисла…
Я убил единственного в мире человека, который пожалел меня и которого я любил со странной нежностью…
Что последовало за всем этим, вы сами понимаете. Сначала никто и не заподозрил меня, а старый добрый Штремберг даже отвел меня в сторону и сказал: «Молчи, несчастье случилось, и его уже ничем не поправишь; ты не виноват, это произошло нечаянно. На выстрел никто не обратил внимания, надо только нам самим помалкивать; к тому же рядом на стройке все время стучали и гремели. Ты только сам на вылезай вперед…»
Но я не мог скрыть правды, хотя и не сказал никому о своем прежнем знакомстве с Амой. Мое поведение всем казалось непонятным, но я не стал объяснять. Конечно, говорили все, печальная история, очень печальная, но зачем принимать близко к сердцу подобный несчастный случай? Прямо жаль молодого человека! Так же, как видно, думали следователи и судьи. Продержали меня в тюрьме несколько месяцев, но потом осудили именно на такой срок, который я уже успел отсидеть. И, таким образом, я вышел на свободу как раз в день суда. О, я охотно пробыл бы там гораздо дольше, если бы это утешило боль моего сердца!
Вот и все, что я хотел рассказать.
Обратите теперь внимание на странное стечение обстоятельств. Как я потом узнал, отец Амы тоже умер несколько лет назад, семья попала в затруднительное положение и перебралась в город. Ама стала учительницей и уже года два жила там в выходившем на другую улицу домике за садом, а я и не подозревал об этом. В тот прекрасный весенний день она часов около двух села на веранде под цветущими ветками, чтобы почитать книжку. Как прошла до этого часа моя жизнь и как я взял в руки ружье, вы уже знаете. Все это было как будто нарочно вычислено, чтобы выпущенная мной пуля, пролетев сквозь сохнущее белье и цветущие вишни, смогла соединить наши судьбы. Ничтожное отклонение во времени и пространстве — и все было бы иначе. Но нет, прямо в сердце, можно сказать, в сердца обоих! Может быть, вся наша прежняя жизнь так и была устроена, что ни я, ни она не могли за двадцать с лишним лет ни опоздать куда-либо на секунду, ни прийти раньше срока, с тем чтобы к последней встрече быть на месте точно минута в минуту?
Вы говорите: нечаянно, случайно… Но как может такая вещь произойти случайно? Или еще говорят: судьба… Но и это не объяснение. Это тоже только слово. Или действительно существует некая невидимая, непреодолимая сила, которая направляет эту судьбу? Но такое предположение делает всю эту историю еще более жуткой. И я не хочу думать об этом.
1941
Перевод Л. П. Тоом.
ПРОЩАЛЬНЫЙ ПРИВЕТ
Рукопись, найденная в Симплонском туннеле
1
Мы всегда пишем для того, чтобы нас прочли, если не сразу, то хотя бы впоследствии. На это надеется и тот, кто терпит кораблекрушение. Он бросает в море бутылку с письмом, а ведь сам знает, что скоро погибнет, что этот вопль о помощи уже не принесет, никакой пользы. Но он утешается тем, что месяцы или даже годы спустя волны выбросят его послание на какой-нибудь берег и люди хотя бы узнают о его судьбе.
Так поступаю и я в дни этого всесветного крушения. Не могу, правда, и вообразить себе, кто может оказаться читателем моей истории, да и какие представления она у него вызовет. Боюсь, как бы это послание не погибло, как уже погибло вокруг меня все остальное. А если оно и уцелеет, то попадет в руки человека, не имеющего понятия о моем языке, и не в его силах будет расшифровать эти этрусские письмена. Так что мой крик о помощи огласит воздух напрасно…
Все возможно. И, однако, эти сомнения не мешают мне писать. Ничего иного мне не остается, ничего иного я делать не могу. Владей я резцом, я высек бы свою историю на скале. Но я человек, у которого много слов и не так уже много силы в руках. Я могу лишь фиксировать те испытания, которые выпали на долю мне самому и окружающему меня миру.
Это мой «прощальный привет» неведомым людским существам. Может быть, есть и еще люди, которые сейчас думают и поступают одинаково со мной. Тогда все мы словно бы в переписке, хотя наши письма едва ли когда-нибудь дойдут от одних к другим.
2
Нигде я не представлял себе столь отчетливо ничтожность человеческих усилий, как тут, на склоне Сан-Эльмо, где видишь перед собой широкую панораму. Я ведь хорошо знаком с этим местом — жил здесь лет тридцать тому назад. Когда-то это место было мне дорого. Но тогда все тут было иным, совсем иным.
Прямо перед склоном простирался огромный лабиринт городских улиц, а по правую и левую руку на побережье тянулись ряды домов Сорренто и Позилипо. Снизу из города доносился немолчный гул людских толп, по прибрежным дорогам катились поезда, машины и автобусы, а на синеве залива белели парусники и чернели пароходы. Я был одиноким индивидом среди подобных мне муравьев-индивидов, от бесконечного снования которых частенько уставал. И тогда я убегал сюда, чтобы отдохнуть в одиночестве.
А теперь? Вблизи еще можно разглядеть остатки отдельных стен и обрубки башен, но издали все сливается в сплошную груду щебня. Бывшие города даже по цвету не отличаются от этого пепельно-бурого ландшафта. Всюду, куда хватает глаз, — одни развалины. Какое-нибудь Портичи или Торре-дель-Греко, разбросанное по горному склону, похоже на кучу красных черепков. И среди всего этого запустения ни одного живого существа, кроме одичавшего осла или собаки.
Когда-то писалась история заселения этих мест, насчитывавшая две с половиной тысячи лет. Теперь история человечества подходит к концу, и снова можно начинать с описания пустынных холмов, береговых изгибов да островов. Ибо они все такие же. Зелено-рыжая Иския вздымается из еле видных волн, а за водной гладью виднеется призрачный Капри. Розоватая опухоль Везувия по-прежнему пускает в безветренное небо колечки тонкого дыма. Да, Везувий не изменился, как не изменилась и Помпея на его склоне. Даже раскидистая пиния, та самая пиния, которую еще во времена моей юности изображали на всех открытках вместе с дымящимся Везувием на заднем плане, она все еще растет здесь, на возвышенности Сан-Эльмо. И, наверно, будет расти и после, когда меня уже не будет…
Только вот некому больше, кроме меня, любоваться этой панорамой. Да и я прихожу сюда не затем, чтобы наслаждаться видами природы. Ох, нет! Давно уже прошли те времена! Теперь я иногда прихожу сюда, чтобы еще раз убедиться в том, что здесь не осталось больше никакой человеческой жизни. Может, где-то она и есть, кто знает, но только не тут. Кроме моего убогого очага там, внизу, да Везувия, ниоткуда не тянется к небу дымок. И на море, и на берегу ни души.
Мне уже давно стало ясно, что тут мои дни и закончатся. Лишь изредка, словно бы под воздействием какого-то воспоминания, я обращаю свой взгляд на север. «Занятно было бы, — думаю, — взглянуть на все это еще раз!» Я уже не могу и представить себе эти дали. «Нет, — успокаиваю я себя, — мне уж больше не странствовать». К тому же, как я знаю, в этом климате я еще могу кое-как сохранить свою жизнь, а там, в краю сумрака и мороза, где почва три четверти года остается бесплодной, там мне не выжить. А сверх всего, я полагаю, что там и развалин-то почти не осталось. Там, вероятно, начался новый ледниковый период…
Я уже потерял всякую способность чему-то удивляться или ломать голову над своей судьбой. Но все же временами мой мозг еще сверлит вопрос: почему я в конце концов оказался именно здесь и почему это именно я, а не какой-нибудь другой человек с более соответствующими данными?