Нас сопровождали собаки всей фактории. Барбоска бежал рядом со мной, чтобы показать псам, что он не один, а с хозяином. Но один местный пес все-таки изловчился и хватанул Барбоску за ухо. Я огрел драчуна хореем. Олени испугались хорея больше, чем этот бездельник, и прибавили шагу.
Шерсть их покрылась инеем, рога плавно покачивались из стороны в сторону. Олени косились на хорей, который висел над ними.
Мы съехали с крутого берега на лед реки. Собаки стали помаленьку возвращаться в поселок. С нами остался один Барбоска.
Наш путь лежал между высоких берегов. Солнце мигало из-за голубых от инея лиственниц, росших наверху. Тени от берега и деревьев лежали поперек реки. Тени оленей бежали, длинноногие, как на ходулях.
Но скоро наступили сумерки, засияли звезды. Впереди обозначалась сопка в дымной шапке, а рядом — луна.
Упряжку Тыргауля я не видел. Вместо упряжки катилось впереди облачко, освещенное луной, и назойливо тарахтело ботало. Потом ботало стало греметь медленнее где-то вверху, и я понял, что Тыргауль забирается на высокий берег. Мои олени взяли вправо и пошли по следу, наискосок, в гору. Наверху Тыргауль подождал меня. Теперь нас окружала тайга. Далеко внизу извивалась река и дымился залитый лунным светом лес на противоположном низком берегу.
— Где же шестой ручей? — спросил я. — Никаких ручьев не вижу. Кругом снег один.
— А вот первый ручей, — сказал Тыргауль, показывая еле заметное углубление.
Ехали мы долго. Я устал и совсем Замерз. Когда едешь по реке, можно пробежаться рядом с нартой, погреться, а в тайге ночью особенно не разгонишься.
— Может, переночуем у стариков? — спросил Тыргауль на одной из остановок.
— Хорошо бы, — пробормотал я, еле двигая губами: кожа на моем лице совсем задубела от холода.
Тыргауль завернул упряжку, и скоро я услышал лай собак и почувствовал в морозном воздухе дым костров. А через некоторое время показались чумы, подсвеченные изнутри. Из их верхушек торчали железные печные трубы, а из труб летели искры.
Нас встретили собаки, а потом из темноты выплыла человеческая фигура в белой парке.
Барбоска жался к моим ногам. Он не хотел драться со здешними собаками: их много.
Открылась полость чума, и в освещенном треугольнике показался еще человек. Полость закрылась. Шаги приближались к нам.
— Иди в чум, грейся, — сказал мне человек, лица которого я в темноте не мог разглядеть.
Наших оленей тут же распрягли. И они отошли подальше, принюхиваясь к снегу. Теперь их тела были освещены лунным светом, казалось, что они сами сделаны из света.
Вожак стал рыть копытом снег — откапывал прошлогоднюю траву и мох.
— А куда деть собаку? — спросил я.
— В чум пусть идет греется. Здесь собаки шибко сердитые, ругаются.
Ко мне подошел Тыргауль.
— А как найдут наших оленей? — спросил я.
— Глаза есть — гляди. Оленевод своих оленей знает в лицо. Иначе что же это за оленевод? Олени как люди — все разные.
Я открыл полость чума и быстро прошмыгнул внутрь, чтобы напустить поменьше холода. Барбоска влетел следом за мной.
Чум был сделан из тонких деревьев, накрытых шкурами. Посреди чума — железная печка, а над печкой палки буквой П, на них сушилась одежда. На маленьком сундучке стояла керосиновая лампа, освещая сбоку сморщенные лица старика и старухи. Они сидели, сложив ноги крест-накрест.
Мы поздоровались. Старик молча показал на белые шкуры против входа — место для гостей. Мы с Тыргаулем сели, тоже скрестив ноги. Я заметил на шкуре капельку воды, значит, их внесли в тепло недавно, в ожидании гостей. А о том, что едут гостя, предупредили собаки. Хозяин всегда знает, на кого лает его собака.
Барбоска покрутился на одном месте и лег, свернувшись калачиком. А нос направил к печке, и сковородкам.
Старуха молча показала рукой на мои бакари. Я им снял. Она внимательно осмотрела подошвы, нашла дырку, достала иголку, вдела в нее оленью жилку и стала зашивать. Потом вывернула их и повесила сушиться. Ткнула пальцем в бакари Тыргауля — тот также разулся.
— Может, чаю попьете? — наконец произнесла старуха и кинула нам нагретые у печки меховые носки.
— Попьем, — сказали мы.
Старуха пододвинула к нам столик с ножками высотой в охотничий патрон и поставила на него обе сковородки. Барбоска поднялся, с интересом поглядел на сковородки, потом на меня и тихо застонал. И пока мы ели, Барбоска сопел за моей спиной, наклонял голову то в одну сторону, то в другую. Потом не выдержал и положил мне на плечо лапу. Я собрал кости со стола и передал Барбоске. Мы наелись до отвала, потом выпили по две больших кружки чая, и только после этого старик спросил меня, кто я такой, как меня зовут, есть ли у меня отец и мать, как зовут отца, как зовут мать, сколько мне лет, сколько лет отцу, сколько матери, как зовут мою собаку, сколько ей лет. И еще старик спросил, как же можно жить в Москве, если там нет оленей. Наверное, совсем плохо живется в Москве: мяса нет, шкур нет, ничего нет. На чем ездите, если оленей нет? Может, на собаках? Собаки в Москве плохие? Ничего не умеют делать? Тогда совсем плохо в Москве. И рыбы нет?
Старуха поглядела на меня с состраданием.
Из соседних чумов пришли другие оленеводы. Все мы сидели вокруг печки, курили и улыбались друг другу.
Потом все разошлись, я залез в свой спальный мешок и уже сквозь сон чувствовал, как старуха накрывает меня сверху шкурой. Печка прогорела, и в чуме сделалось холодно. Рядом посапывал Барбоска. Во сне он дергал лапами и тихо повизгивал: ему снились сны.
На другой день мы собрались уезжать. Нас накормили до отвала, дали с собой еды на дорогу и запрягли наших оленей.
У меня в рюкзаке была трубка в виде орлиной лапы, держащей чашу, и я подарил ее старику. Когда мы отъехали, я оглянулся. Оленеводы рассматривали трубку и качали головами. Такой они еще никогда не видали.
Ехали мы весь день. Наступил вечер, потом ночь. Я уже думал, что мы заблудились. Никаких ручьев я, конечно, не видел. Но вот в стороне показалась избушка, в ее маленьком окне отразилась луна и погасла.
Тыргауль остался распрягать оленей, а я пошел в избушку. Чиркнул спичкой, увидел керосиновую лампу, поболтал ею над ухом, зажег и первым делом увидел печку, а рядом охапку сухих дров. На столе лежала пачка махорки, обрывок газеты и спички. На потолке — мешочки, подвешенные за проволоку.
Я растопил печку и стал осматриваться по сторонам. Под нарами нашел топор, чайник и кастрюлю. В мешочках оказались сухари, мука и пшенная крупа. Я набрал в чайник снега и поставил на печку. Когда Тыргауль вернулся, чайник уже вскипел.
Меня разбудил Барбоскин лай. На соседних нарах заворочался Тыргауль. В темноте я видел, что он приподнялся на локте и внимательно слушает.
Барбоска, казалось, с ума сошел от злости.
— Разлаялся, — проворчал я. — Только спать мешает, — и заткнул уши.
К утру в зимовье сделалось холодно, вылезать из мешка не хотелось.
Тыргауль не выдержал.
— Надо поглядеть, — сказал он, сунул босые ноги в бакари и, как был в трусах, вышел с ружьем из избушки.
Через минуту я услышал выстрел, и тут же в зимовье влетели дрожащий от холода Тыргауль и запорошенный снегом Барбоска. На стол тяжело упал большой соболь-самец. Я понял, почему Барбоска мешал спать своему бывшему хозяину.
— Где сахар? Дай ему сахару! — сказал Тыргауль. — Скорей!
Я вылез из мешка и совсем не почувствовал холода.
— Твой соболь, — сказал Тыргауль. — Твоя собака.
— Нет, — сказал я. — Не мой.
— Собака твоя. Твое ружье.
— Собака и ружье ни при чем, — перебил я его. — Зачем даром говорить?
Потом Тыргауль попил чаю и уехал.
Я вышел из зимовья и зажмурился. Было солнечное морозное утро. Повалил ногой лыжи, воткнутые в снег, они упали, подняв облако снежной пыли.
Неподвижно стояли голубые лиственницы, намерзшие на розовое небо, как ледяные узоры. Огненными иголками, видимыми против неяркого солнца, летел замерзший туман. Я надел лыжи.