Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Забулькал коньяк. Федор Иванович ухватил миску на края толстыми потрескавшимися пальцами, отставил в песок. Прозрачная чайная жижа чуть не выплеснулась через край, старик предупредительно повертел в воздухе ладонью — не надо!

— Сосьвинский берег все равно этими каплями не напоишь, а человеку они радость принесут. Ага. Ложка у тебя есть? — дедок посмотрел на Остякова прищуренными глазами, в которых неожиданно всплыла печаль — будто старик получил заряд от остяковского настроения, — всплыла и тут же утонула в бездонной глубине, словно рыба, взбудоражив поверхность тихой воды.

Остяков осторожно, чтобы не напороться на что-нибудь острое, пошарил пальцами по дну рюкзака, нащупал ложку и вилку, стянутые вместе резиновым кольцом, вырезанным из велосипедной камеры.

— Нашел, кажись?

Остяков кивнул.

— Тогда приступим! — Старик поднес миску к губам, с хлюпом отпил немного коньяка, от удовольствия расплылся в улыбке, обнажив влажные верхние десны, стертые зубы с ровно обработанными торцами.

— Вот те и бабушка, серенький козлик! Хорош коньячишко, когда горяч. До пяток прохватывает. И ушицей! И ушицей! На запив. Первое это дело — запивать крепкое рыбной жижкой.

Он опрокинул в рот две ложки бульона подряд, подвигал горбатым и твердым, как кость, кадыком, с шумом сглотнул. Потом, блаженно морщась и кося глазом, пошарил у себя в заднем кармане брюк, вытащил серый от прилипших соринок кубик сахара-рафинада, взял его на зуб. Откусив самую малость, похрумкал.

— Рая никакого не надо, когда сидишь вот так, за милую душу… С хорошим чувством да с хорошим человеком. Все люди становятся друзьяками, братанами, душа отмякает. Навроде той печенки, что перед жаревом кладут на ночь в тарелку с молоком. Поджаришь — во рту тает.

Дедок почмокал языком и такое искреннее восхищение окрасило его лицо, таким чистым и безмятежно гладким стал его лоб, что Остяков приподнялся на локте, тоже зачерпнул ложкой бульона, осторожно втянул его в себя, словно лекарство. Поворочал во рту языком и чуть не охнул — вкусной была уха. Прав старик, цены нет такой ухе… Чуть вязкая, пахучая, отдающая небом и солнцем, глубиной реки, ни с чем не сравнимая, королевская уха.

Он налил себе коньяка в складной пластмассовый стакан, на верхнем бортике-кольце которого была выцарапана ножом его фамилия, — чтобы не потерялся складышек среди другой подобной тары, — отхлебнул чуть. Вспомнил присказку про оптимиста и пессимиста, про их сложные отношения с коньяком, и задергалась у него на виске какая-то сильная гибкая жилка, щекоча кожу изнутри.

Он вздохнул судорожно и глубоко, кашлянул громко, выбив из глаз крупные горячие слезы, потом скорчился, с подвывом захватил ртом воздух, всосал его в себя, но тут же поперхнулся, затрясся в плаче-кашле. Слезы полились у него из глаз; попадая на руки, они обжигали пальцы, мослы, а он рыдал и рыдал, выдавливая из груди хрипы и потрясая видавшего виды старика страшной своей позой, необычным состоянием, немощью своей. Дедок кружился над Остяковым, тряся подолом нелепого костюмчика, высоко вскидывал локти и, не зная, что делать, бормотал отрывистые испуганные слова.

— Товарищ Остяков!.. А, товарищ Остяков!.. Об чем убиваться так зазря. Подумаешь, кака беда стряслась…

Старик не знал, «кака беда» стряслась с Остяковым, и все же несколько раз повторял жалобно: «Кака беда! Подумаешь!»

Слабость наполнила тело Остякова, потяжелели руки и шея, они будто металлом налились, устало и противно заныли мускулы, от слабости подрагивали плечи. Последним усилием Остяков откинулся на спину и, почувствовав под лопатками сырую твердь берега, со странным равнодушием стер слезы с глаз, вгляделся в мелкое небо, затянутое наволочью остывающей мги, в звезды, уже почти погасшие и оттого едва приметные в темени, неряшливо разбросанные, пучок тут — пучок там, в острый, тонкий обвод зарождающегося месяца.

Он не испугался приступа, хотя такого с ним не бывало никогда, — не испугался потому, что вместе со слабостью и свинцовой грузнотой, от которой начало костенеть его тело, пришло облегчение, будто разорвалась перед ним плотная, но уже сопревшая, похожая на дым холстина и завиднелось что-то ясное, желанное, успокаивающее душу, освобождающее ее от хвори.

Остяков закрыл глаза и неожиданно заснул — быстро, легко, сразу. И тут же увидел Марину — много думал о ней, вот и явилась Марина Васильевна, едва он поманил ее из глубины своего сна. Остяков вгляделся в дорогое лицо, словно хотел его запомнить до мелочей, до самых мелких малостей, сохранить родные черты, но потом поймал себя на вопросе: почему же сердце не отдается дробным радостным стуком, почему оно стучит равнодушно, работает, словно метроном, никаких перебоев?.. Вот ведь как!

Он проснулся, когда ночная темень уже проредилась и глаз мог различать, где вода, а где берег; где черное остроносое тело его лодки, а где засольные бочки, торчащие из земли, будто задники снарядов иль ракет; где дедок (дедок, свернувшись калачиком, спал на кипе тарных мешков, приготовленных под кедровые шишки), а где свалена в груду неразобранная сеть с тусклыми блестинами застрявшей в ячее селедки…

Остяков встал, подошел к воде. Плоская волна покорно облизала ему сапоги, самые головки, откатилась назад, унося сор; Остяков нагнулся, вгляделся в собственное отражение — лицо было припухлым и почему-то набок, под глазами просинь. Болели ноги, спина. Он умылся, стараясь не шуметь; разогнулся. С сухим щелком захрустели колени. Остяков растер пальцами чашечки, подумав, что на старости лет его, как пить дать, будет мучать ревматизм.

Подошел к старику; тот, высоко задрав подбородок и утопив голову в подсунутом под затылок сложением вчетверо мешке, спал тихо и покойно. Лицо было умиротворенным и счастливым — наверняка дедок видел сейчас счастливый сон. Из породы розовых. Остяков решил, что будить старика не следует, постоял немного рядом, потом, повернувшись на одном носке, бесшумно направился к лодке. Бросил в ее полость рюкзак, сверху осторожно положил мотор и ружье; взявшись обеими руками за скользко-сырые, будто обмыленные, реборды борта, стащил лодку в воду, мягко прыгнул в нее; вытянув из-под лавки коротко обрезанное весло — правило, уперся им в дно, оттолкнулся от берега, высвобождая место стылой, слабо курящейся поутру, мутной воде. Он беззвучно выгреб на середину реки, все вглядываясь в берег и ожидая, что дедок вот-вот проснется, закричит, вернет его назад и Остяков, непривычно размякший, вернется, но старик не поднялся со своего ложа. Потом берег поглотила туманная пленка, густая, своей непрозрачностью схожая с молоком.

Остяков навесил мотор, потянул на себя деревянный, туго подавшийся обабок завода, с силой рванул. «Вихрь» зачихал слабенько и, как показалось, грустно; чох грозил угаснуть, но Остяков добавил газа, мотор взбодрился, и лодка, будто подтолкнутая кем, подпрыгнула вверх, со свистом рассекла пространство перед собой, врубилась носом в волну, распластав ее на две пузырчатые половины. Стук мотора гаснул, едва раздавшись, — его глушил туман, перед зарей всегда наползавший на реку. Берегов не было видно, створные огни тоже проглотила белая мга, но Остяков не обращал на это внимания — все равно катера, да и вообще суда, крупные моторки сейчас не ходят — опасаются промахнуться в тумане, налететь на берег или друг на друга, а путешественники-лодочники, навроде него, еще снят.

Как там «картонный» поселок, город его любви? Город с дворцами высотой в полтора человеческих роста, с центральной площадью, на которой едва расходились два человека, ибо места на этом крохотном островке совсем не было и вода подмывала самые стены дворцов; с храмом культуры, где крутили «туманные видения»? Этим летом было жарко — лето, как и осень, выдалось на редкость солнечным, непривычным для Сибири, — поэтому кино приходили смотреть полуголыми, не боясь ни мошки, ни гнуса: мужчины — в трусах, женщины — в купальниках. А комаров, что да, то да, — народилось превеликое множество в летние месяцы, тем более, что истреблять их запретили, дабы сохранить круговорот жизни в природе. Этих комаров специально приезжали изучать сотрудники какого-то малопонятного, честно говоря, бюро (или лаборатории) по борьбе с лесными паразитами. Приезжие затащили к себе даже Остякова. Самого Остякова! Посадили на четверть часа под стеклянный колпак, затем через потайную дырку впустили два десятка комаров, которые и давай шпынять жалами подопытного кролика. Остяков терпел укусы, удивляясь самому себе, но, видно, высокое предназначение науки, ее магический смысл парализовали остяковское естество, и он пронес свой крест до конца. Потом его раздели, сосчитали количество укусов…

67
{"b":"833002","o":1}