Петршичек, изверившись, по всей видимости, в силе собственного духа, дерзнул подвергнуть разбору действия всемирного духа и обнаружил, что он допускает серьезную непоследовательность и недогляд, кои Петршичек весьма порицал. Это явилось для него, с одной стороны, утешением, с другой же стороны — лишь усугубило в нем чувство горечи. Если дух предвечный не в состоянии за всем усмотреть, то что же говорить о нем, Петршичке? Чему доверять, на что опереться, когда повсюду царит неразбериха?
Решительно отряхнувшись от мыслей, которые становились все горше и язвительней, Черный Петршичек начал делать уборку перед завтраком. Подметая, он распахнул дверь, чтобы пыль не скапливалась внутри, и тут увидел сидящую на его пороге сгорбленную женщину с ребенком в руках. Она, казалось, спала.
Он с минуту раздумывал, не оставить ли ее в покое, пускай себе выспится, но потом в нем заговорила старая неприязнь к женщинам, усилившаяся после побега Стасички, которая сманила его брата, пренебрегши женихом, коего он, Петршичек, сам для нее выбрал. Почему эта баба уселась именно здесь, а не на следующем пороге? Разве мало ей было вокруг других палаток? Что за ребенок у нее на руках? Неизвестно, чей он, вообще неизвестно, кто она такая — одежда на ней была ветхая, изношенная и перепачканная в грязи, точно бы она проделала долгий путь по тракту пешком при любой непогоде, — уж конечно, не была она порядочной женщиной, достойной милосердия: порядочные-то спят под крышей, — не иначе как побродяжка. Он подходит к ней с намерением разбудить ее и прогнать от своей палатки, наклоняется, с языка у него уже готовы сорваться жестокие, резкие слова — и вдруг в незнакомке он узнает… Стасичку. Она не спит, глаза ее широко открыты, но взгляд бессмыслен, как у человека, не вполне освободившегося от кошмарного сна. При виде Петршичка она не обнаруживает ни малейшего страха или смущения, не спешит оправдаться и молить о прощении, как раскаявшаяся грешница.
— Купил ли уже Франтишек скрипку? — спрашивает она его, обводя взглядом палатку. — Пусть поторапливается, я не собираюсь здесь быть долго: душно здесь, дышать нечем и жарко, точно пожар вокруг. Скорей бы он приходил, не то у меня волосы вспыхнут.
Петршичек не может прийти в себя от изумления. Откуда она взялась, о чем говорит? А уж исхудала как! Кожа да кости, краше в гроб кладут; на щеках рдеют багровые пятна, во взоре проглядывает безумие. Стасичка встает, пошатнувшись, потирает лоб рукой и, не дождавшись ответа, продолжает спрашивать:
— Значит, он пошел в Прагу за скрипкой? Свою-то разбил… Ну, сию минуту явится. Даже и на миг не хотел он меня одну оставлять, мы друг без друга долго не можем выдержать… Значит, не убит он, не похоронен?
Убит? Похоронен? Петршичек потрясен. Стало быть, по-прежнему остается бог строгим и справедливым судьей, чья кара, хоть и не сразу, однако настигнет грешников неминуемо?
При звуках громких взволнованных возгласов Стасички проснулось спавшее у нее на руках дитя. Но не последовало ни слез, ни капризов — смотрит на Петршичка ясными, кроткими очами… Боже ты мой! Очами Франтишка…
— Значит, мне просто страшный сон привиделся про моего Франтишка? — продолжала допытываться Стасичка, с выражением все более странным и диким, — значит, это неправда, будто я пела в некоем прекрасном замке, а хозяин его смотрел на меня с оскорбительной ухмылкой и, подойдя ко мне после, сделал шепотом гнусное предложение? Значит, неправда, будто Франтишек, услышав это, ударил его скрипкой, отчего скрипка разлетелась в щепки, а пан сорвал со стены шпагу и пронзил ему грудь?
Стасичка, качнувшись назад, валится на пол палатки, корчась в судорожных рыданиях. Черный Петршичек, перестав возносить в душе хвалу господу, строгому и справедливому судии — чья кара, хоть и не сразу, настигнет неминуемо, — отворачивается, чтобы не видеть горьких мук несчастной женщины, и тут взгляд его падает на ее дитя. Девочка встала на ножки и проворно забралась в уголок за кроватью, углядев там обрывок бумаги. И принялась им играть — на том самом месте, где ее отец, живший под запретом, провел свое детство, забавляясь бумажными шапочками, кои делал для него Петршичек, когда бывал в духе…
Душу Петршичка теснят совершенно непривычные, непонятные чувства, он не в силах справиться с ними; будь, что будет, а он должен найти им выход. Он наклоняется к маленькой девочке, которая, едва он приблизился к ней, с доверчивой улыбкой протягивает к нему ручки, и Петршичек прижимает ее к груди, как в свое время братца, когда соседка впервые положила его ему на руки, оставляет Стасичку и с ребенком на руках спешит через дорогу, прямо к корчме «У барашка», где он не бывал с давних пор и где некогда его встречали как почетного и желанного гостя.
Хозяйка «Барашка» еще не встала с постели, но служанка вынуждена его к ней пропустить. Он входит, и, прежде чем матушка, сев на постели, успевает спросить, что случилось и что, собственно, его сюда привело, Петршичек кладет ей на руки ребенка с теми же словами, какие некогда произнесла она сама, вверяя его попечению новорожденного Франтишка.
— Должна ли эта крошка быть за все в ответе? Только язычник стал бы ей мстить! Ничем еще она не провинилась ни перед богом, ни перед людьми!
И снова переполох на всем Конском рынке. Слыхали? Стасичка-то возвернулась, да не одна, а с ребенком, премиленькой девочкой; зовут ее Франтишка. У Петршичка на пороге сидела Стасичка, а Петршичек как раз вышел утром подметать и увидел их. По своей воле вернулась, хворая и словно бы помешанная. Франтишка убил какой-то пан, которому приглянулась Стасичка, когда перед ним пела. Мать-то сама пришла в палатку за своей несчастной дочерью. Все ей простила.
Но Стасичка не ведала ни о том, что она получила от матери прощение, ни о том, что находится под ее кровом и лежит на своей девичьей постели, сложенной из груды мягких пуховиков, в которые она погружалась прежде, точно в морские волны. Хозяйка «Барашка», узнав от Петршичка, что дочь в его палатке, нашла ее там распростертую без чувств на полу и велела принести оттуда домой. Она пригласила к Стасичке нескольких врачей, но все они лишь пожимали плечами. Вследствие перенесенных страданий у Стасички получилось воспаление мозга, весьма опасное, так что не было почти никаких надежд на выздоровление.
Доктора не ошиблись. Целую неделю боролась Стасичка с болезнью, но в конце концов покорилась ей. В тяжелом горячечном бреду, с душераздирающими подробностями повествовала она о происшествии, стоившем жизни ее возлюбленному. Вспоминала также разные случаи из их кочевой жизни, из коих явствовало, что немало натерпелись они с Франтишком и холода, и голода, а также о триумфальных приемах, оказываемых им подлинными ценителями, которые баловали их и осыпали подарками. Нередко им предлагались блестящие ангажементы, однако они всегда отказывались от них из страха, что их выследят, выдадут и силою заставят вернуться к разгневанным родственникам.
У Петршичка, слышавшего все это, снова оказалось достаточно пищи для размышлений о том, что такое любовь — сказка незрелого ума или самая могущественная стихия на свете…
В последний день, примерно за час до кончины, вскоре после того как патер Йозеф причастил ее, Стасичка неожиданно пришла в себя — молодость, со своей неуемной жаждой жизни, вдруг встрепенулась в ней, прежде чем сдаться смерти. Прояснившимся взглядом она окинула горницу, узнав место, где однообразно протекала ее юность в тени черной кафельной печки; узнала свою скамейку — ах, за нею и до сих пор лежит вязанка дров, как в те времена, когда Франтишек, притулившись в уголку, искоса на нее поглядывал… До сей поры стоят на галерее в зеленых горшках ее розмарины — не довелось ее матери сплести для нее никакого венчика — и прыгают между кустами розмарина воробьи, с любопытством заглядывая в окна совсем как в те времена, когда она пела под звуки Франтишковой скрипки. Многое отделяет те дни от сегодняшнего дня… Слезы застлали ей глаза, и она снова откинула голову на подушки.