Бабушка, охранявшая довольно пошарпанную корзинку, в которой были горкой свалены подарки, все как один в сереньких холщовых мешочках, критически взирала на нас от стола, время от времени ласково оповещая:
— Вышейше… Нижейше… Кшиво… Едино криво… Вышейше…
На стуле напротив неё сидела Вакса и, силясь выглядеть как можно более суровой, спала, покачиваясь.
— Бабушка, — не выдержал я. — Так что там с порогом? Что говорит Бог?
— Не карать за глупство, — отозвалась бабушка. — Бо оно минует.
— Вместе с жизнью, — ответил я. Витя хихикнул и чуть не свалился вниз. Бабушка поддёрнула рукава и взмахнула рукой, мне померещился светлячок в ее ладони, верёвка отяжелела и налилась теплом в моих руках. «Ах даже так, — весело подумал я. — Снова магия кухонная. Так это вы тягали плюшки?»
— Прошу, тринадцатым и… — шепнул я верёвке и недооценил Дар. Веревка вырвалась из наших с Витей пальцев, приняла вид дуги, затем лесенки, свилась в круг, перетекла в восьмерку, распрямилась в идеально горизонтальную линию и застыла.
— Снова эти дурости. Мама дорогая, — помолчав, сказал Витя и очень быстро слез на пол.
Я опёрся о стену, кашлянул для солидности и изрёк:
— Так что, бабушка, криво? Или как?
— Schrecken! — нервно ответила бабушка и подошла к печке. — Welch Schrecken! Кошмар! Ровна линия — то смерть, Лесик, когда-то ты поймёшь? Такое. Слазь уже дониза, сорока трескуча.
И она погрозила мне пальцем. Я обиделся.
— Вот эти слова ваши, — сказал я, шумно спрыгивая на пол, — они оскорбительные, и к чему?
Витя хихикнул.
Бабушка, старательно накидывающая шнуры от мешочков на ровненькую веревку, обернулась.
— А ктурые сло́ва предпочитаешь вечером? — спросила она и ловко увязала мешок. — Дзяцюл[118]?
— Тю! — сказал я, растерявшись. — Бабушка! Вы что, побывали в пятой школе?
— На кутю, — заявила бабушка и вздёрнула бровь.
— Там все только такие слова и знают… — уточнил я на всякий случай.
Витя подобрался поближе к выходу и налетел на стул с Ваксой. С шипением они разбежались по разным углам кухни.
— Такое, — сообщила бабушка, залихватски развешивающая мешочки. — Вам там з утра до ночи клюют мозг.
— Да-да, — очень живо сказал Витя, обнаруживший немало интересного на столе. — Именно это они там и делают. А когда вы столько наготовили? И почему тарелок девять? Нас ведь три, то есть трое…
— Так и вы не делаете там ниц! — подытожила бабушка, завершив развешивание мешков.
— Алзо. Все доладу!!! — сказала она и оглушительно хлопнула в ладоши. Поднявшаяся волна Дара чуть не сбила меня с ног. Витя задумчиво почесал нос и отступил от стола. «Линка» содрогнулась, и восемь мешочков на ней закачались дружно.
— Мыться-чепуриться, наряжаться и до облаткув, — произнесла всем довольная бабушка и скрылась у себя.
Стемнело. Свечи в венке начали пускать еле заметные — искорки.
Появление гостей предвещает яркая искра в огоньке свечи или обронённый столовый прибор; нож — приход мужчины, вилка — женщины, ложка — ребёнка или дурака.
Бесстрашная бабушка, как всегда обдавшая себя ледяной водой в полутёмной ванной, как вошла к себе в комнату, так с полчаса и не показывалась. Вакса, угнездившись в лимонной мяте, растрепала всю шерсть, а после, тщательно поплевывая на лапу и принимая разнообразные позы, обрела подобие куска старой котиковой шубы, погоревшей у бабушки ещё во время войны.
Витя долго возился то в одной комнате, то в другой, грохотал шкафом, после всего совершенно несправедливо обвинил меня в том, что: «у синего батника, у нового, нет второй пуговицы — и где она?».
— Я в ватниках не хожу, — брякнул я хмуро и укрылся от Витиных костлявых кулаков в ванной.
— Ты потерял её от жадности, — сообщил я освирепевшему кузену через дверь. — Отдай что-то, и она вернётся.
Слышно было, как Витя сначала сопит, потом расхаживает под дверью.
— А отдать за нее что-то должен тебе? — подозрительно спрашивает он.
— У меня всё есть. Мне ничего не надо, — говорю я, пытаясь с помощью зеркала на стене и маленького зеркальца-личика рассмотреть свой профиль. В последнее время мне не нравится мой нос.
— Ну хорошо, ладно, — говорит Витя. — Попробую. А ты точно не знаешь, где она, а, Лесик?
Вместо ответа я включаю воду, вспыхивает колонка, ванную застилает пар. Меня знобит. Я умываюсь горячей водой, протираю зеркало — единственное отвоёванное тётей Женей, и вижу за своей спиной, на фоне шкафчика, полотенец, тусклых кафелинок цвета слоновой кости знакомую темную фигуру, состоящую из трепетного дыма и неистовой улыбки. И нет ни Ангела, ни моста. Тонко и яростно поёт флейта, вбирая в себя дым и свист нездешнего ветра, звук её становится всё грубее, и кажется мне, что я слышу, как воют собаки. У меня пересыхает в горле, и лампочка над головой предательски гудит, огонь в колонке плюётся зелеными искрами, мгла застилает всё небольшое пространство зазеркалья у меня-зеркального за спиной, топот и лай становятся всё различимее, и уже ясно — рог охотника поёт, предвкушая Ночь Дымов.
Я цепляюсь за раковину непослушными пальцами, чувствую, как медленно становится скользким пол и как ломит ноги от страшного холода, как гудит в ушах от звуков погони, и всё же мне не кажется, что Всадник нашёл меня. Еле отлепив от раковины руку, я рисую на вновь запотевшем зеркале круг, и треугольники, и точки. Пальцы мои сводит судорога. След на стекле набухает красным… По трубам проходит ровный гул. Что-то шуршит внутри стиральной машины. Душ включается сам и, выдрыгиваясь раненной коброй на своем шланге, кропит всё вокруг кипятком. Звуки гона становятся тише. На полу озерца воды — подобно каплям ртути. На совершенно материализовавшемся в зеркале лице туманной зыбью пробегает тень досады.
— Сстарые шшштучки, — шипит дымом улыбающийся рот. — Погоди, щщщенок, власссти Сстарухи конец.
— Не факт, не факт, — говорю я одубелым языком и ставлю в Печати последнюю точку.
Зеркало — вновь: старое, небольшое, поцарапанное зеркало, всё в кровавых точках, словно в правильно расположенных брызгах; огонь в колонке гаснет, лампочка перестает трещать и гудеть, я сажусь прямо на мокрый пол, и из уха у меня стекает что-то горячее, а сердце тяжело бухает где-то у ключичной ямки.
Дверь в ванную открывается беззвучно, на пороге стоит бабушка, в английской юбке и зелёной блузе, ворот блузы расстегнут.
— Но-но-но, — говорит бабушка, подбирает подол юбки и присаживается рядом, негромко звякают ключи в кармане — Тихо-тихо-тихо, — бормочет она. — Боль прогоню сейчас, не плачь. Даже глаза не закрывай. Покажи мне то ухо.
Я сползаю боком, неловко, прямо на плитки пола, и жестокость недавней улыбки разрывает мне сердце.
— Боюсь я, бабушка, с такой болью вы не справитесь, — говорю я и понимаю, что плакать не могу. — И слёзы у меня забрали! — кричу я и в ярости бью по чугунной львиной лапе, подпорке для ванной. Бабушка проводит по моей щеке ладонью — рука её пахнет табаком и «Быть может», я чувствую её Дар, знаю, что ей снилось ночью, и не вижу больше ничего. Ничего. Только свет. Боль проходит, сердце возвращается на место, от крови в ухе и на пальцах не остается и следа.
— Пока справляюсь, — удовлетворенно говорит бабушка, — с болем, с горем, та не с тобой. Ты вышел из-под контроля. Абсолютно.
Щёлкнув коленкой, она встает и протягивает мне руку.
— Ну сдайте меня в макулатуру, на «Анжелику», — слабо говорю я и начинаю подниматься.
В этот момент в проеме двери появляется сияющий Витя:
— Я отнёс Зембам сахар! — торжествующе произносит он. — Килограмм. И она нашлась!
Бабушка супит брови и подозрительно смотрит на меня. Я, осторожно переступая, воробьиными шажками плетусь в кухню, дальше в бабушкину комнату, и мне печально.
— Пуговица! — радостно оповещает присутствующих Витя. — С батника! Голубенькая! Она была в банке.
— Власьне! — вступает бабушка. — И баньтык, и банка, и нервы мои — всё на местах! Тишина! Вигилия! Спокуй. Иди уже, старче. Она прикручивает в колонке газ и подталкивает меня в сторону кухни. Я слышу, как в тёти-Жениной комнате Витя тайно включает телевизор. Паспарту кричит: «Проделки Фикса!!!».