Он тут же торопливо закурил, затянулся до головокружения и, отойдя в сторонку, пересчитал деньги. Оставалось сто десять рублей. И были они и его, и как бы уже не его, потому что решил Родион потратить их на подарки, без которых, конечно, в деревню нельзя было и показываться. Вернее, подарки для мужиков уже лежали в его вещмешке, и теперь оставалось купить что-нибудь женское, для баб и девок, — гребенку какую, брошку, платок, что ли...
За углом, в сквере, присел на скамейку, почувствовав усталость. Вроде бы шел не спеша, а поди ж ты — пот на лбу выступил, хотя холод набирал к вечеру злобу и жестким ветерком неуютно тянуло с севера.
Родион, не вставая, содрал со спины вещмешок, достал часы-луковицу. Они бойко тикали и показывали четверть пятого. До отхода нужного ему руднянского поезда оставалось еще около двух часов. «Магазин бы какой найти», — подумал он и осмотрелся. Чуть поодаль, под старыми липами, стояли несколько женщин с ведрами у ног. За водой пришли, что ли? Однако водопроводной колонки не видно было. И Родион догадался: в сквере было продолжение базара, так сказать, ведерный ряд его.
«Ну и ну!» — хмыкнул он, дивясь на ведра. Делали их, судя по виду, надомно, кустарным способом, из первого попавшегося материала. Были тут ведра жестяные, латунные, алюминиевые и даже деревянные — скрепленные обручами бадейки. Цилиндрические или воронкообразные, все они были или кривобоки, или с вмятинами, а то и с неровными, зазубренными ободами.
Ничего, кроме печали, не вызывало в душе Родиона созерцание этих неказистых, военного образца ведер. Он уже приладил было под мышки костыли, чтобы уйти из сквера, как вдруг увидел ведро, которое было словно пава среди ворон. Неведомый искусник не только надраил до блеска дужку и придал ведряному тулову соразмерную форму, но и покрасил его масляной краской, опоясав тремя широкими полосами — красной, белой и желтой. Под ободом была нарисована звездочка, чуть иже — буква «пэ», видно, первая буква слова «победа».
— Ай да ведро! — не удержался Родион.
— А ты, солдат, купи, — поймала его на слове подслеповатая бабка в рыжем плаще и мужском треухе.
— Сама, что ли, делаешь?
— Не, девчонки одной... Куда она подевалась? — Баба прищурилась, сморщив и без того морщинистое, похожее на шляпку гриба сморчка лицо, потом глянула из-под руки: — Да вон она, на углу околачивается, будто и не ее товар вовсе... Стесняется. Да и то сказать, мала еще для торгового дела... Позвать, что ли?
Родион хотел объяснить, что ведро ему ни к чему, пусть и красивое, но бабка уже взывала хрипловатым на холодном: ветру голосом: — Эй, Лариска, айда к покупателю!
Девочка несмело приблизилась, застеснявшись, сунула в рот палец. Была она и в самом деле мала для торговли — годков шесть-семь, не больше.
— Да ты не бойся, глупая, — сказала бабка. — Солдат тебя не обидит. Он тебя от немца ослобонил, а теперь, может, ведро твое купит, если попросишь... Ну скажи солдату: дяденька солдат, купи у меня ведро.
— Купи у меня ведро, — повторила девочка и улыбнулась широким ртом, показав мелкие редкие зубы.
Была она некрасива, но по-детски мила: скуластенькая, курносая, с темными затаенно-печальными глазами. Из-под белой тряпицы, повязанной на голове шалашиком, с кончиками под подбородком, выбивались на узкий лобик черные и блестящие волосы. На девочке был рваный хлопчатобумажный пиджак, полы которого доставали до колен, а на голых ногах не то тапочки, не то чуни, сшитые из суконных лоскутьев.
— Это как же? — Родион зябко поежился. — Осень ведь... Хоть бы чулки какие надела... Ты с кем живешь? Мама есть?
— Не.
— Небойкая она, несмышленая, — вздохнула бабка. — Вишь, занекала. Теперь от нее ничего не добьешься... Да и чего добиваться? Я эту девочку давно знаю. С дедом проживает. Дед ведра мастерит, она на базар носит. Тем и кормятся... Худо ей, конечно, но не так чтобы очень. Как всем. Правда, в землянке ютятся, а все ж крыша над головой. Дед строг, но не бет ее... Правильно я говорю? — как глухой, крикнула старуха девочке. — Бьет тебя дед?
— Не.
Лариска подошла поближе и осторожно потрогала Родионовы костыли:
— Красивые.
— Ну уж! — через силу усмехнулся он. — Лучше б их у меня не было. А вот ведро у тебя и в самом деле красивое. Как радуга, сверкает. Дед у тебя, поди, веселый, раз такие ведра мастерит. Песни, поди, поет, когда работает?
— Не, — снова заулыбалась Лариска. — Ему нельзя песни петь, он молотком стучит... Возьмет железину и бухает... Я спать лягу, а он — бух, бух!..
— Ты ей погромче, солдат, — сказала бабушка, — глохнет она от грохота дедова.
Родион резко отвернулся, хотел скрыть слезы, которые вырвались на волю. Крепко зажмурившись, ничего не видя, дрожащей рукой выцарапал из кармана деньги, все, что там были, и начал совать хрустящий комок куда-то под лацкан Ларискиного пиджака, под мышку ей.
Старуха, ничуть не удивившаяся ни слезам солдата, ни его внезапной щедрости, слегка толкнула опешившую Лариску в затылок:
— Ну что рот разинула? Бери, солдат у тебя ведро покупает.
Потом, в ожидании поезда, он мыкался на станции, то заходя в полуразрушенный вокзал, то снова выковыливая на платформу. И все время его томило желание достать из кармана гимнастерки завернутое в носовой платок письмо, полученное два месяца назад, в госпитале. Он и боялся этого письма, и тянуло оно к себе. В поезде он все же достал его. Сидевшие рядом пассажиры дивились, как это солдат умудряется читать в таком сумраке, при дрожащем полусвете качавшейся под потолком склянки с двумя красными ниточками внутри. Но ему и не нужен был свет. Он давно уже знал письмо на память. Ему надо было только держать его в руках, видеть бледное пятно тетрадочного листка, а уж губы сами собой шептали слова:
«Многоуважаемый наш сродственник, заслуженный боец Красной Армии, тяжело раненный Родион Романоич, — писали ему односельчане. — Во первых строках нашего письма сообщаем, что мы живы, здоровы, чего и вам желаем. С нетерпением ждем вашего излечения в госпитале и скорейшего возвращения домой, хотя вы можете очень просто и не признать родной своей деревни, до того наизмывался над ней фашистский немец, разрушив хаты и поубивав многих жителей. Что касаемо супруги вашей Нины Федоровны, то погибла она в известной вам деревне Коники, где спасалась от войны у своих родителев с дочкой Верой Родионовной. Умерли они вместях и в одночасье, когда произошло прямое попадание тяжелого фашистского снаряда, а может, даже самолетной бомбы в крышу родителева дома. Останки их похоронены на тоже известном вам кладбище у вышеуказанй деревни Коники со всеми присталыми для семьи героя-фронтовика почестями.
Горе ваше разделяем целиком и полностью и скорбим, что вы таки не увидели и тем более не понянчили собственноручно свою дочку Веру Родионовну, которая родилась вскорости после вашего ухода на защиту любимой Родины. В день смерти исполнилось ей ровно два годика, увидели — порадовались бы на ее красоту: волосики имела черные, глаза темные, лицо круглое — все в точности, как у вас и у супруги вашей, ныне покойной Нины Федоровны...
А об вашей матери Дарье Ульяновне отпишем так: умерла она, когда война уже в силе была, осенью сорок первого, и тоже, почитай, от проклятого фашиста, а вернее‚ с голодухи, потому как по доброте своей последнее людям отдавала...
Вечная им память, — заканчивалось письмо, — а вы, Родион Романович, не убивайтесь больно, просим с полным нашим единодушием, потому как вы еще молодой и вам еще жить и жить, хотя и безногому...»
— Я не одна, — громко сказала Наталья, входя в горницу, где сидел за столом, читая газету, худой мужчина лет пятидесяти в мятой ситцевой рубахе. Через плечо кивнула на топтавшихся у порога Ларису и Петра Ильнича: — Гости к тебе, из города. Ведрами твоими интересуются.
Опершись руками о столешницу, мужчина проворно поднялся, поискал что-то глазами и, не найдя, снова сел. Костыли стояли у него за спиной, прислоненные к шкафу. И, увидев их, Лариса сразу поверила, что перед нею тот самый — из детства — солдат, и тут же узнала его не столько памятью, сколько сердцем.