Литмир - Электронная Библиотека

— Тучится, — сказал Толик. — Ни одной звездочки. Завтра дождь будет. А то и снег... — И ляскнул зубами от дрожи, внезапно потрясшей тело.

— Замерз? — спросил Сережка. — Собачья ночь, и не говори... Ну ничего, сейчас отогреешься у печки... У нас дома тоже печка. Кафельная. Бывало, придешь с мороза и щекой к теплому. Приятно...

Толик, коченея в непонятной тоске, и слушал и не слушал Сережку.

— ...А главное, друг, вот что: запомни мой адрес. Подольск, Советская, двадцатый дом, Кузиной Акулине Евсеевне, маме моей... Повтори.

Толик повторил механически.

— Дома на бумажку запишешь. Добро?

Сережка зашуршал соломой:

— Нагнись-ка!

Толик нагнулся, и солдат сунул ему в руку что-то маленькое, круглое и плоское.

— Возьми. На память тебе и Ольке... Помнишь, рассказывал? Иван Петрович дал, еще в плену...

Дома, на свету, Толик рассмотрел Сережкин подарок. Зеркальце было в ржавой железной оправе. Мутное, как бы запотевшее изнутри стекло делила надвое черная трещина.

Унтер заглушил мотор, слез с седла, зажег сигарету. Суетясь, выбрался из коляски небритый. Унтер дулом автомата толкнул его в спину: давай, мол, показывай. Солдаты, ругаясь, топая сапогами, взяли наизготовку автоматы и редкой цепью двинулись меж кустов — за унтером и русским.

Шалаш топорщился сучьями, ветками с полусгнившей черной листвой в глубине небольшой поляны. Вход в него загораживала невысокая земляная насыпь.

— Эй, Сережка! — сорвавшимся, ставшим по-бабьи тонким голосом крикнул небритый. — Жив ли? Вылазь из норы... Гости к тебе пришли!

Шалаш молчал. Унтер, хмурясь, пожевывая сигарету, смотрел на небритого.

— Ай боишься? Это я — Сухов.

Над насыпью показалось мальчишеское лицо, бледное и грязное, с блестевшими горячечным жаром глазами.

— А, Сухов... Донес-таки, сука. Топай поближе — потолкуем.

— Мне и отсель слышно!

— Мне тоже. — Грязное лицо задрожало, растягиваясь в издевательской улыбке.

Небритый в замешательстве оглянулся. Он не знал, что делать дальше, и просил помощи. Унтер стал с ним рядом, его автомат повернулся над животом и застыл, нацеленный на шалаш.

— Сдавайсь! — крикнул небритый враз окрепшим го лосом. — Не то капут тебе!

— Я чистую рубаху надел. — Сережка распахнул шинель. — Видишь?

— Бой, значит, объявляешь? А из чего стрелять будешь, дурья голова? Из палки?

— Мотай отсюда, гад! И фриц тебе не поможет... Зубами сгрызу!..

Унтер поднял руку, щелкнул пальцами у затылка. Из-за кустов по одному выдвинулись солдаты. Восемь дул глядело на шалаш.

Лицо исчезло за насыпью, и тотчас оттуда ударила длинная автоматная очередь. Сухов, охнув, схватился за плечо. Один из немцев с закурившейся на паху шинелью начал, будто переламываясь надвое, медленно оседать на землю. Остальные метнулись в кусты, залегли.

Полежали молча, тяжело дыша, закрыв локтями головы. Пули вжикали в голых, плохо укрывавших кустах. Унтер глухо кашлял, яростно отплевывался — табачные крошки забили ему гортань. Вот так обессилел Иван, вот так нет у него оружия... Доннер веттер!

Унтер приподнялся, выкрикнул команду. Разделившись на две группы, солдаты поползли в обхват шалаша. Сухов остался на месте. От боли скрипел зубами, засунув под шинель кулак, прижимал его к ране, пытаясь унять кровь.

Теперь Сережка стрелял наугад, по шороху, по движению веток. Сухов слышал, как он что-то бормотал за своим укрытием, всхлипывал, матерился. Все чаще замолкал его автомат. Берег патроны? Ждал, когда немцы поднимутся, пойдут на него в полный рост? Немцы не поднимались. Сережка, чувствуя их приближение, стрелял снова...

Потом наступила тишина. На насыпь легли большие, с растопыренными пальцами руки, всплыло, как из воды, бледное грязное лицо, тощая шея, обмотанная полотенцем, грудь в распахнутой шинели — Сережка выбирался из траншеи. Он выталкивал наружу свое тело с трудом, выползал, выкарабкивался, худой и длинный, весь в глине. Сухов вдруг взвизгнул от жути, от тупо резанувшей по сердцу, заглушившей телесную боль жалости, от со знания непоправимости сделанного.

Сережка встал на четвереньки. Его шатало. Он под нимался на ноги, как маленький ребенок: выставив зад, пыхтя, старался оттолкнуться ладонями от земли. Оттолкнулся и медленно выпрямился. Наступил на ненужный уже автомат. Обметанные болячками губы его кривились, он собирал силы, чтобы крикнуть что-то. Но крикнуть не успел...

Первым выстрелил в Сережку унтер. Из пистолета. Сережка стоял, лишь откинулся на покатую стенку шалаша. Коротко стрекотнул автомат справа. Сережка стоял и смотрел на Сухова уже мертвыми глазами. Злобно перекосившись, унтер бросил гранату. Сережку отшвырнуло к траншейке, он упал туда головой вниз, взметнув над насыпью обутые в лапти ноги. Ухнула вторая граната— ног не стало. Третья — и над траншейкой вспучилось и опало что-то рвано-бесформенное.

Немцы бросали и бросали гранаты, разрывая Сереж ку на части, на куски, на мелкие клочья. И когда от него ничего не осталось, швырнули по последнему разу — в

ямку, за то, что была ему защитой.

— Аллес!— сказал унтер и откинул со лба мокрую прядь.

Операция была завершена. Немцы запихнули в коляски раненного в живот (он был без сознания) и другого, мертвого, которого нашла-таки Сережкина пуля, когда он полз в кустах.

Сухов сидел под кустом. Ему очень хотелось, чтобы немцы забыли о нем, уехали без него. Но унтер, закончив сборы в дорогу, повернулся к небритому, и тот, прочтя в непреклонном взгляде участь свою, лишь жалко, искательно улыбнулся.

— Сволош! — сказал унтер. — Цвай дойчен зольдатен... О майн готт!

И, брезгливо морщась, до конца, до последнего патрона, разрядил в лицо Сухова свой парабеллум.

Говорят: «Как аукнется, так и откликнется».

А еще говорят: «Честная смерть — чистой жизни начало»...

Приезжала в деревню Сережкина мать Акулина Евсеевна. Долго сидела на поляне у шалаша — осевшего, схлестанного дождями, черного.

Оля и Толик провожали ее на станцию. Он нес полотняный мешочек, где лежало крошечное потрескавшееся зеркальце в жестяной оправе, изрешеченная осколками пилотка и несколько суконных лоскутков с ржавыми пятнами на них — остатки солдатской шинели.

Был май сорок пятого. Зеленели поля. Пели жаворонки.

Пели они уже над мирной землей, в мирном небе...

Зимние грозы

Почти весь день ни поклевки, а тут на́ тебе, будто прорвало — успевай подсекать да вытаскивать. И рыба шла любо глянуть — красивая мерная плотва.

— Вот так пушкин-батюшкин! — возбужденно крутил головой и сдавленно посмеивался Володя, юный студент филфака. — Принесу в институт, не поверят ребята, скажут, в магазине словил, на крючок серебряный... Первый раз в жизни такое!

— Бывало и не такое, — с превосходством старшего возражал ему моложавый и розовощекий, в щегольской пыжиковой шапке и оленьих унтах доцент Игорь Павлович. Он тоже торопился, вываживая на лед рыбу. Жадничал немножко, но старался не терять солидности.

— И лишь третий — в белом полушубке, туго перепоясанный широким ремнем, молчаливый, с грубоватым лицом — будто и не радовался удаче, прятал в рюкзак плотву и все посматривал на небо, поднимая над воротником полушубка крепкий раздвоенный подбородок. Звали его Иваном Ивановичем. Володя был его сын, а доцент Игорь Павлович доводился зятем.

Как-то вдруг, внезапно на реке потемнело.

— Неужто вечер уже? — удивился Володя.

Но то был не вечер. С крутого берега с въедливой неторопливостью сваливалась на реку туча. Странная какая-то туча, причудливая, мрачного обличья. Словно спускался на них с неба высоченный старинный замок, двигая перед собой крепостную стену с зубчатыми пряслами и полукруглыми сторожевыми башнями. Громада замка была угольно-черная, а стены казались подернутыми пеплом. На их глазах пепел из серого стал белым, и туча-замок сыпанула в людей снежными стрелами. Пал на реку и помчался, дико взвыв в берегах, снежный вихрь, такой сильный, что они, сидевшие над лунками, вместе со своими раскладными стульчиками сдвинулись и шибко покатились по льду.

24
{"b":"827902","o":1}