Но задремавший Куцый очнулся не от выстрела. Что-то коротко и звонко стукнуло о печку, потом, отрикошетив, глухо брякнуло в стенку. Это комбат, вскочив из-за стола, с силой отбросил от себя вальтер.
— Да пропади они пропадом! — крикнул. Чтобы из-за них!..
Выдвинув на середину избы сундучок, комбат положил в него ложку, кружку, мыло, из комода достал чистую рубаху, пару белья, меховую безрукавку... Куцый встревоженно следил за хозяином, понимая, что тот снова собирается куда-то уходить.
— Поживем еще, товарищ пес, — сказал комбат, заметив взгляд Куцего. — Но не здесь. Счастливо оставаться, Дубровна! Вот только не знаю, куда податься. Может, на Украину махнуть, к Корешу фронтовому?..
Куцый подбежал к хозяину, виляя хвостом.
— Нет, нет, тебя не возьму. И не проси. Самому неизвестно, где завтра голову приклоню... Ну, прощай, дружище, не поминай лихом!
Комбат говорил это, уже стоя за порогом. Пес кинулся было, чтобы прошмыгнуть у ног хозяина, но тот оказался проворнее — захлопнул дверь перед самым носом Куцего. Отчаянно визжа, пес закружил по хате, вскочил на подоконник, упал оттуда, потом сел у печки и тихонько заскулил, заплакал, жалуясь на свою собачью судьбу.
Дунька жила в деревне еще с полгода. Жила скучно, одиноко — все ее сторонились. Встречая на улице недавнюю свою полюбовницу, Виктор проходил мимо, даже
бровью не шевельнув — не замечал вовсе. Весной Дуняха продала Мишкин дом (на слом, на дрова) и уехала в город — к сестрам.
...Солнце уже скрылось за лесом, а Куцый все еще лежал под кленом, то задремывая, то бодрствуя. Крупная дрожь время от времени прокатывалась по дряхлому, с негреющей кровью телу. К вечеру он ощутил что-то вроде голода, позывы пустого желудка, и приоткрыл глаза: краюха горбатилась перед носом, стоило лишь раскрыть рот... Но вид хлеба не возбудил желания съесть его, напротив, Куцего страшило то, что надо было сделать — разгрызть ломоть, засохший за день до твердости камня, смочить крошки слюной, глотать, чувствуя, как они жестко царапают горло. Пес только притронулся к краюхе черными сухими губами и тут же снова уронил на лапы лохматую голову.
Потом он услышал шаркающие шаги деда Алеши.
— Да ты никак захворал, сердяга, — тихо опускался сверху слабый шамкающий голос. — Эвон, как дрожишь... Худо тебе?.. Жить невмоготу?.. Пора тебе помирать, пора... А смерти не бойся, там тебе ни старости, ни болести...
Куцый попрядал ушами и поскулил на тончайшей ноте, давая знать деду, что слышит его и признателен за утешительные речи.
— Ну ладно, лежи, лежи, — сказал дед. — Лежи и спи, к ночи время поворачивает, спи до утра, а завтра я тебе, может, супчику раздобуду, невестка нацелилась варить — с курятинкой... Эх, смак! Похлебаешь тепленького, авось и полегчает... Ну будь, старый, будь!..
Куцый хотел поближе подползти к деду, дернулся телом к его ногам, но старик уже уходил, и звук его неверных прерывающихся шагов вскоре затих вдалеке. Пес опустил надбровья, почти закрыв глаза, и в сумраке снова увидел перед собой сапоги, но не дедовы кирзовики, стоптанные и залатанные, а яловые, ладные, густо пахнущие дегтем. Мыс сапога поднялся, покачался в воздухе и мягко вошел в бок стонавшего на полу хозяина... Куцый захрипел в забытьи, вздыбилась шерсть на спине, гулко заколотилось сердце — до того зрима была картина, всплывшая из дальних лет.
Внезапно ему захотелось подняться на ноги, и в нем забрезжила надежда, что у него хватит на это сил. И в самом деле сил хватило: он встал и понюхал воздух. Пахло кленом, лугом, речкой, а еще — дегтем. Может, те сапоги прошли недавно мимо него, когда он спал. Куцый, подняв морду, глядел на звезды и перебирал лапами. Дрожь покинула тело, не поднималась от желудка муторная дурнота, мир прочно был влит в положенные ему пределы и не пытался опрокинуться вниз небом. Куцый прерывисто вздохнул и побежал по тропе. Он хорошо знал, куда ему надо бежать. Преодолел ложок, ловко, как в молодости, переполз по узеньким кладкам на другой берег ручья и поднялся на пригорок, где стоял несокрушимо крепкий, сложенный из вековых сосновых стволов дом.
Пес запрокинул морду к слепым, бельмасто белевшим в звездном сиянии окнам и взвыл на одной протяжной пронзительной ноте. Он выл пять, а может, и десять минут, до тех пор, пока в окнах не вспыхнул свет. Куцый поспешил взобраться на крыльцо и услышал, как в сенцах громко выругались: «Ах, чтоб тебе!..» Раскрылась дверь, и в проеме встала неправдоподобно большая фи гура с фонарем в высоко поднятой руке, в трусах и сапогах на босу ногу. Изловчившись, Куцый сомкнул челюсти на жестком, вонявшем дегтем, голенище. Тут же нога судорожно дернулась и подалась назад, сокрушая в собачьей пасти последние оставшиеся там зубы — они тихо, но отчетливо стукнули о доски крыльца.
Спросонья Красавчика покачивало, он промахивался дважды, норовя пнуть Куцего в бок. Но третьим ударом достал все же пса. Поднятый в воздух, он пролетел над ступенями крыльца и шлепнулся хребтом о колоду с воткнутым в нее топором. Удар был таким сильным, что Куцый сшиб топор и скользнул по траве — еще дальше, — к штакетнику...
Когда он пришел в себя, на крыльце никого не было, но окна еще светились. Он подполз к крыльцу и снова завыл, с тоской и яростью, чувствуя, что силы вот-вот иссякнут. На этот раз дверь не раскрылась — распахнулась с треском: лесник выбил ее наружу прикладом ружья. Куцый придвинулся к свету окон, чтобы быть на виду. Виктор расставил ноги в черных сапогах, вжал приклад в плечо и принялся целиться — он хотел бить наверняка.
И грянул выстрел...
Он не встревожил деревню: была пора открытой охоты, горожане, наезжавшие в эти глухие места, бабахали то тут, то там, порой забавы ради, в любое время суток. А вот вой...
Собаки воют у того дома, где умирает или уже умер человек. Многие в ту ночь не спали, разбуженные песьим воем, и, ворочаясь в потемках, определяя, откуда он летит, гадали — уж не случилось что с лесником. Но утром он, как всегда, высокий, прямой, с угрюмо-спокойным лицом, появился на крыльце своего дома. Куцый лежал на боку, скрюченный смертью, подняв кверху вывороченные последней болью лапы. Беззубая пасть была оскалена.
Виктор, торопясь, спустился по ступеням, гадливо морщась, взял Куцего за задние лапы, волоча мордой по земле, понес в кустарник.
Лунки
Наш «газик», взобравшись на пригорок, резво покатился вниз, к небольшому круглому озеру. На льду чернела закутанная в платок фигурка. «Женщина за водой пришла или рыбак, по-бабьи одетый?» — подумал я. Но откуда? Кругом ни домика, белое безмолвие, глушь, безлюдье. Был январь. В утреннем небе стыл бледный серп луны. Шипела поземка...
Томимый любопытством, я попросил шофера остановиться и зашагал по белесому скользкому льду. Подойдя поближе, увидел старика — сухонького, маленького, в тулупе и стоптанных валенках. У него были выцветшие голубые глазки и коричневое морщинистое лицо. «Лет семьдесят», — определил я мысленно. Чтобы слышать меня, дед сдвинул с уха край толстого клетчатого платка и виновато улыбнулся в заиндевевшую бороду. Показывая на тяжелый лом, пояснил:
— Дырки долблю...
Нет, это был не рыболов. Вернее, не настоящий рыболов. Тот наверняка употребил бы специальное слово — лунки. К тому же у деда не было ни рюкзака, ни других принадлежностей. Правда, чуть поодаль я заметил короткую зимнюю удочку, но старик, видно, не следил за ней: она была полузасыпана снегом.
Я оглянулся. Вокруг чернело с десяток: круглых отверстий. В них стыла ледяная вода.
— Дырки, они, чтобы рыба не задохнулась, — сказал дед.
— Колхоз здесь рыбу разводит?
— Да нет, мил человек, дикая рыбка, беспризорная, а все жаль, ежели сгибнет... Живая ведь тварь. Да и ребятишки на это озерко летом ходят: ловят на удочку окуньков, плотвичек. Все забава.