Это перечисление моих должностей может создать впечатление самоуверенного человека, успешно продвигающегося по служебной лестнице. На самом деле все было с точностью до наоборот. Все мои дела представлялись мне несоответствующими, ненужными и крайне далекими от моего истинного предназначения. Я отказался от внешнего успеха двадцать лет назад, отклонив предложение Рамзая МакДональда о политической карьере в рядах лейбористской партии. Единственное удовлетворение я чувствовал от того, что за все время войны не делал ничего такого, что касалось бы убийства людей. Среди моих сотрудников были пацифисты; убедившись в их искренности, я был готов идти и свидетельствовать за них перед Трибуналом, рассматривающим дела отказывающихся от военной службы по политическим или религиозным убеждениям. Сам я считал абсолютный пацифизм утопией. Право критиковать и противодействовать насилию имеет только тот, кто никогда не совершает насилия и не использует с выгодой насилие, совершаемое другими. Я не удовлетворял этим условиям. С другой стороны, войну саму по себе я считал отвратительной. Я не доверял нашей пропаганде и знал, что немцы так же искренно убеждены в своей правоте, как и мы.
По моему мнению, войны была скорее глупостью, чем заблуждением. Я никогда не был страстным приверженцем веры в святость человеческой жизни, превращающей людей в пацифистов. Отнять жизнь, даже опосредованно, — это греховно, но не ужасно. Я был убежден, что жизнь человеческой души не зависит от существования его тела. Мне казалось, что ужасы войны скорее обусловлены страхом смерти, что, в свою очередь, является следствием неверия. Многие из знакомых мне атеистов были пацифистами; но большинство искренне верующих в Бога, в Его Провидение и в бессмертие души пацифистами не являлись.
Я жил в страшнейшем напряжении. Война и бомбежки не были самым худшим. Непримиримый внутренний конфликт проникал во все виды моей деятельности. В простейшей ситуации я находил подтверждение нелепости человеческой жизни. Однако было одно исключение, о котором я должен упомянуть; оно относилось к воздействию музыки и друзей-музыкантов, которыми в то время обзавелись мы с женой. Хильда Дедерих, талантливая пианистка и жена моего председателя, Германа Линдарса, тоже прекрасного музыканта познакомила нас с Денизой Лассимонне и Мирой Хесс, а также с другими учениками великого Тобиаса Мэттхэя. Мы с женой часто навещали его в Хай Марли, над Хаслемере. Хильда Дедерих давала мне уроки фортепьяно и научила меня немного искусству прикосновения. Рождество 1941 года мы провели с Мэттхэем и его ближайшими друзьями. Я писал: «Мы провели чудеснейший день: доброта, музыка, смех, атмосфера гармонии и умиротворения. Кажется, здесь живут только добро и красота. Более того, живут не пассивно, но распространяют свои благотворные влияния на весь мир. Дядюшка Тобс — источник и главное русло всего этого. От него исходит истинная любовь к прекрасному, неколебимая искренность, которая производит новые ценности в тех, кто ее воспринимает».
С дядюшкой Тобсом Мэттхэем наша близкая дружба продолжалась вплоть до его смерти в 1945 году. Мы не уставали поражаться и радоваться тому, что он был готов видеться с нами, когда угодно. Себя он считал агностиком. Он знал, что я верю в бессмертие, и часто говорил со мной о душе. После его смерти я удостоился доверия развеять его пепел на склоне горы над Хай Марли. Для меня было несомненным, что он достиг освобождения от земных влияний, что позволяет душе войти в полное существование после смерти. Такая душа продолжает сеять вокруг себя добро и после ухода с земной сцены.
В 1942 году я был избран членом Литературного клуба. Придя туда впервые после избрания, я сел на то же самое место, где сидел с МакДональдом двадцатью годами ранее. Я оглянулся в прошлое. Вторая мировая война, которая в 1922 году считалась неизбежной, была в разгаре. Тщетность политических усилий была очевидна для меня как тогда, так и сейчас. Я сидел среди честнейших пожилых людей, углубившихся в обсуждение проблем, так или иначе связанных с войной. Я был столь далек от них, словно бы не жил на земле в физическом теле. Я не был мудрее или лучше любого из этих уважаемых и знаменитых людей, но я ясно видел то, что ускользало от них: ум человеческий никогда не разрешит фундаментальных проблем человеческой жизни.
Война, если не величайшее преступление, то величайшая глупость, которую только может совершить человек. Я был уверен в победе союзников. Это уверенность зиждилась не на правоте союзников и не на мудрости их военачальников, но на абстрактном принципе, согласно которому любая попытка стать властелином Вселенной обречена. Я не забыл своих миротворческих опытом двадцатилетней давности. Я был убежден, что мир вступает в длительную полосу бед и катастроф. Это должно было коснуться всего человечества, но тогда я полагал, что отдельные люди или маленькие группы смогут избежать вовлечения. Ведь те тридцать-сорок человек, работающих со мной, были лишь слегка затронуты войной. Никого не убили и даже не ранили, несмотря на воздушные атаки и рукопашные бои. И это произошло без отклонения от военной службы. Создавалось впечатление, что мы служили цели, стоящей за нашим собственным благополучием. За годы, прошедшие с того времени, я неоднократно наблюдал, что на призванных к великой цели распространяется некая невидимая защита.
Эти идеи получили свое выражение благодаря поставленной мной задаче описать гурджиевскую Систему так, как я ее помнил. С момента отъезда Успенского все свободное время я писал. За неделю я набрасывал главу, прочитывал ее группе и, исправлял с учетом их вопросов и комментариев. Эта работа казалась мне тем более важной, что не было никаких публикаций, касающихся Системы. Успенский говорил, что не собирается печатать свои работы, и была угроза уничтожения его рукописей. В то время я не знал, что Гурджиев потратил годы на описание собственной версии в монументальной книге «Все и вся», десятки копий которой разошлись по трем континентам.
Успенский полагал невозможным систематизированное изложение гурджиевского учения, но я считал, что следует сделать одну тему центральной для придания работе структурированности и стройности. Такой темой для меня стали триады — теория о том, что все существует и случается во Вселенной благодаря совместному действию трех независимых импульсов.
Изучение Закона Трех заняло более двадцати лет моей жизни, так что я должен вернуться назад к тому времени, когда я впервые осознал его значение. Это началось в 1934 году, когда Успенский, предложив нескольким ученикам изучить Закон трех, принял мое предложение заняться его исследованиями в священных индийских писаниях. Усиленное чтение Вед, Упанишад и Махабхараты привело меня к шестой книге великой эпической поэмы, в которой разнообразие, присущее всему существованию, относится за счет шести возможных сочетаний трех гун, или качеств природы: Саттвы, или чистоты, Раджас, или доминирования, и Тамас, или инертности. В Санкхия Карика, которую я читал в старом санскритском издании, я обнаружил подобный подход с добавлением, что все три гуны находятся в совершенном равновесии и объединенности только в мире главного Бытия.
Я рассказал об этом Успенскому и услышал в ответ, что, по его мнению, должно быть шесть или семь фундаментальных законов, управляющих существованием, производных шести возможных и одной невозможной комбинации трех качеств, которые Гурджиев называл утверждающей, отрицающей и нейтрализующей силами. Он рассказал об этом на одном из общих собраний и предложил разработать эти шесть законов. Он очень одобрительно отозвался о моих изысканиях, к моему вящему удивлению и удовольствию, после категоричного отвергания моих многочисленных попыток высказать какую-нибудь свою идею.
Около двух месяцев все наши собрания были посвящены этой теме. Неожиданно, в своей обычной манере, Успенский оборвал обсуждения и отказался в дальнейшем говорить об этом. Мой интерес был слишком глубок, и я продолжил исследования самостоятельно.