Какую пользуя мог из этого извлечь? Все, что я увидел, произвело на меня глубочайшее впечатление. Но что изменилось? Завтра они будут такими же, как и вчера, движимые все теми же человеческими страстями и слабостями. Мысленно я увидел Рим и тысячные толпы, кричащие во время Пасхи: «Вот он, Петр!» Мужчины и женщины обливались слезами, и, казалось, небеса разверзлись. Разве это было не то же самое? Разве не возвращались они прежними домой к прежней же жизни?
Я вышел на воздух. Истамбул был залит светом масляных ламп и свечей, установленных на минаретах, на крышах, везде. Этот несравненно прекрасный город умирал. Вскоре в Йилдизе не будет жить султан. Я даже не догадывался, насколько грандиозными будут перемены, как скоро исчезнут мужские фески и женские вуали. Скоро муэдзины позовут на молитву верующих в шляпах с полями по приказу диктатора еврейского происхождения. Скоро с улиц исчезнут дервиши, закроются текки, а наиболее выдающиеся граждане будут изгнаны.
Я был свидетелем гибели Эпохи, но не догадывался об этом. Куда мне идти? Я написал коллеге в Оксфорд, что не вернусь к занятиям. Меня направляли в штабной колледж, но я теперь знал, что военная карьера для меня немыслима. Я не мог все бросить и стать дервишем. Дервиши принадлежали умирающему миру. Они служили напоминанием, что когда-то человек умел жить полной внутренней жизнью и не менее полной жизнью во внешнем мире. Но было слишком ясно, что древний огонь погас.
Не было никого, с кем бы я мог посоветоваться. Я заметил, что повторяю Двустишие из газели Физули, величайшего турецкого поэта: Dost bi perva, felek bi rahm, devran bi sukyun Derd cok, hemderd yok, dusmen kavi, tali zubun Sayei umid za'il, afitab-zevk kerim Rutbeyi idbar ali, paye-i-tedbir dun.
Друзья не разделяют моих чувств, небеса не слышат мой плач, и катящиеся шары никогда не останавливаются.
У меня множество горестей и нет утешения, много врагов, и судьба сломила мою волю.
Настанет ли когда-нибудь рассвет? Тень надежды становится все длиннее, Мои устремления высоки; но жалки и грубы мои возможности.
Я шел в толпе вниз по улицам Блистательной Потры, мимо Капали Тчарши, огромного истамбульского рынка, к мечети Баязида и Военному министерству. Здесь я начал работать пятнадцать месяцев назад, не подозревая о том, что произойдет со мной за столь короткое время. Моя семья была далеко, и я почти забыл о ее существовании. У меня больше не было дома.
Повернув на север, я шел, пока не достиг мечети Сулеймана. Немного найдется в мире зданий., более впечатляющих, чем этот шедевр Синана из Каусери, построившего тысячу мечетей и дворцов. Здесь, как нигде больше, искусно сочетается величие храма с окружающими небольшими постройками. Вот гармония, нерушимое величие произведения искусства.
Вопрос, стоящий за строчками Физули, не давал мне покоя. Где rutbeyi idbar — высота моих устремлений? Чего я в действительности хочу от жизни?
Вопросы мучили меня, сердце было почти разбито давящей пустотой. Но вскоре мой разум, привыкший искать формулировки, принялся спасать сам себя. Нашлись принципы, которые я не мог оспаривать. Я ходил по пустому двору Сулейманской мечети, пока не оформил их в слова.
Во-первых, что касается меня самого. Я, несомненно, самый обычный человек с глубокими недостатками, как и все остальные. Я никогда не позволю себе считать себя не таким, как все, или лучшим, чем все. Конечно, я могу отличаться от других, но почему я прав, а они заблуждаются? Каждое человеческое существо, насколько я знал, считает себя центром мира. И я тоже такой. Поэтому я не могу доверять своим заключениям относительно себя самого. Тщеславие и себялюбие — вот злейшие враги человечества, и, в конце концов, я могу с ним бороться.
Какой помощи мне искать? Что может дать мне религия? Все, что я видел, было взаимное неприятие, отрицание другой истины, другой веры. Я не мог допустить, чтобы одна религия была подлинной и несла всю истину. Я не мог обратиться за помощью к тем, кто жил неприятием, от которого я хотел избавиться. Но надо было принять во внимание вероятность. Возможно ли, чтобы несколько миллионов человек обладали истиной, а оставшиеся десятки миллионов были лишены ее? Этот аргумент относился и к христианству, и к исламу, к религиям Запада и Востока. Я поклялся, что буду без устали искать одну Истину и одну Веру, примиряющую все религии.
Вновь возник вопрос дома. Где же мой дом? В Англии, где я родился? В Америке, откуда родом моя мать? В Турции, где мне так легко? Или где-то в Азии, там, где и есть тот источник истины, о котором я пока еще ничего не знаю? Почему я горжусь тем, что я англичанин? Целыми днями я сталкивался с самыми различными национальностями: англичанами, французами, итальянцами, греками, армянами, турками, курдами, русскими, арабами, евреями и людьми столь смешанной крови, что они словно бы вообще не имели национальности. Каждый был уверен в превосходстве своего народа. Но как один может быть прав, а все остальные неправы? Это чепуха. Нет лучших и худших наций, любимых и нелюбимых народов. Я должен отказаться от чувства, что я англичанин, и потому самый лучший. Наконец я нашел истину, которую принял, не колеблясь: человечество состоит из одной неделимой расы, и прежде всего я должен жить как человек.
Меня охватило чувство умиротворенности и завершенности. Я rutbeyi idbar — достиг цели. Я хотел стать человеком, свободным от тщеславия и себялюбия, найти источник всех религий и единства человечества. Как обычно, моментально возникло возражение. Все это прекрасно, и можно записать эти слова и пронести их через всю жизнь. Но ни я, ни кто-нибудь еще ничего не можем сделать — все мы мазаны одним миром.
Есть ли мы вообще? Неужели не было никого, кто мог бы помочь? Впервые идея поиска возникла в моем сознании. Нужно что-то найти, прежде чем что-то делать.
Внезапно я очнулся. В конторе меня ждали люди: тайные агенты, никогда не приходящие раньше, чем за полночь. За пару часов я должен был составить еженедельное донесение, которое кто-то обозвал «лучшая туалетная бумага Беннетта для скучающих зануд», эта шутка дошла до проверяющих офицеров и отдаленных постов на всем Ближнем Востоке.
Я взобрался на арбу — повозку, запряженную двумя лошадьми, все еще остававшуюся основным средством передвижения в турецких городах, — и поехал обратно в Хагопиан Хан. Ничего не произошло, но все изменилось.
Глава 4
Князь Сабахеддин и миссис Бьюмон
Как только у меня находилась пара свободных часов, я занимался турецким и персидским с курдом Авни-беем. Очень высокий, очень худой, очень бедный и очень образованный, он был потомком великого Бедерхана, чем чрезвычайно гордился. Он писал стихи на турецком, персидском и даже курдском — языке, который едва ли можно считать литературным. Его приводил в восхищение современник Вильяма Шекспира — турецкий поэт Физули, по мнению моего учителя, ни в чем не уступавший знаменитому англичанину. Я не разделял этого убеждения. Физули, равно как и другие исламские поэты, был мистиком, которого едва ли интересовали земные черты человеческой природы. Вся его поэзия строилась на словесной утонченности и многозначности, поэтому практически непереводима на другой язык. Я попробовал было передать смысл его часто цитируемых строк:
Jani janan dilemis:
vermrmk olmaz ey dil
Ne reva eyleyelim:
ol ne senindir ne benim.
Душа всех душ умоляла мою душу.
Скажи мне, сердце,
покоримся ли мы нашей душе?
Что толку предаваться тяжким мыслям и тоске?
Ведь эта душа и не моя, и не твоя.
Авни-бей познакомил меня с современными поэтами и писателями; особенно он хотел, чтобы я насладился последним цветением исчезающей старой оттоманской культуры. Он пригласил меня на празднование Шекер Байрама, Ид-уль-Фитр по-турецки, в дом богатого лазского купца.