Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нельзя сказать, что гражданская война, волны белых и красных, перекатывавшихся через хотон Чонос, никак не затронули благоденствия старосты. Красные придут — реквизируют коровенку на приварок воинству, белые пожалуют — и дураку ясно: офицеров собери за стол и на солдатскую кухню вели отвести бычка-однолетка. А таких смен не перечесть! Да ведь и уводили подчас без спроса! Свои же оголодают и, глядишь, сведут в балку барана! Бергяс давно не держит лишнего скота. Только то, что под рукою, на глазах. И не всякому пастуху доверял староста.

«Есть еще кое-что в загашнике! — рассуждал, прислушиваясь к молитве жены, Бергяс. — Есть, да не про вашу честь! Знать бы лишь, как обратиться с золотом, подсказать некому. Был бы жив Микола, глядишь, и придумали бы вдвоем что-нибудь… Да нет, говорят, Миколы в живых. Заезжали однажды Така с Борисом по весне в двадцать первом. Ночь скоротали в подполье — и снова в бега! Лисья жизнь — не долгая жизнь! Уже давно и о Таке с Борисом говорят, как о покойниках!.. А власть голодранцев, против которой перла такая силища, — что твой зултурган, год от года корни глубже в землю пускает. Да голод ведь пострашнее штыков и орудий! Вот выкинут на прилавки остатки хлеба и крупы, на том их власть и засохнет».

Прибившись мыслью к такому выводу о неизбежном крахе новой власти, Бергяс успокоился, обратил свои думы к Сяяхле.

«У жены, как у любой женщины, сердце мягкое. Увидит в хотоне голодных людей — и в рев, ко мне со всякими просьбами… Я не господь бог одаривать всякого попрошайку хлебом насущным. Хорошо, что не все тайники бабе известны. Давно бы разнесла в подоле по кибиткам! И сама пухла бы с голоду рядом с другими! А я, может, из-за этого золота на годы лишился сна и покоя! Сердце подорвал так, что в голове монастырские трубы поют».

Во дворе залаяла собака, скрипнула калитка. Бергяс, окликнув Сяяхлю и не дождавшись ответа, хотел было рывком подняться, но в сердце будто раскаленная игла вошла, руки сами собою вытянулись вдоль тела.

3

Вошел Онгаш в белых валяных чулках, со смятым, будто после долгого сна лицом, небритый, сквозь седую щетину вокруг рта едва пробивалась жалкая улыбка.

На голове Онгаша была пушистая лисья шапка с красной тульей, поверх длинного с надорванной по какому-то случаю полой бешмета натянута безрукавка из волчьей шкуры, а штаны из старой, кое-где зашитой грубыми нитками овчины… На шее старика небрежно болтался бессменный в любую пору года шерстяной шарф неопределенного цвета.

За красную тулью шапки, красные заплаты, которые он предпочитал латкам другого цвета, Онгаша в окрестных хотонах прозвали Красный Онгаш… И старик не пытался оспаривать эту новую кличку.

— Все лучше, чем Капуста, — говаривал он близким.

Бергяс был рад появлению старика, но прямо высказать свою радость не мог, не позволяла гордость.

— Ну и вырядился же ты, Онгаш! Как пугало!.. Где так долго шлялся?

Безропотный ранее Онгаш уже научился, однако, оговариваться:

— Не шлялся, а ходил по делу, — ответил старик, сдвинув брови, отыскивая, на что бы присесть.

— Хоть бы шапку сменил! — продолжал Бергяс. — Говори скорее, что ты там принес под этой своей красной шапкой?

— Что ни принес, то со мной. А ходил ради людей. Ты вот лежишь, мясо лопаешь, а люди этого мяса неделями в глаза не видят, и чаю на заварку нет… Так вот я и ходил в ставку. Узнать хотел, что там о нас думают.

— Узнал? — Бергяс, одолев боль, пытался завести себе подушку за спину.

— В ставке был, у самого главного! — хвалился старик и в раздумье зацокал языком. — Какой умный стал наш Церен да важный! Толстые книжки читает. Если захочет, с Элистой по проводам разговаривает, захочет — с Москвой!

— Домой к нему заглядывал? — выпытывал по слову староста.

— А как же? Сам позвал отобедать, на почетное место усадил! Разве могло быть иначе? Когда его мать умерла, я днем и ночью не отходил от сирот. Кто тогда мог подумать, что голодный подпасок станет самым большим ахлачи в улусе? Выходит, что Церен самого нойона Тундутова по уму переплюнул. И жена у него — красавица, каких поискать! Дочь твоего друга Миколы… — Онгаш искоса взглянул на хмурого Бергяса. — Прямо скажу — жена Церена — загляденье и сердечная женщина. Не видел таких красавиц и в домах нойонов. Правда, Сяяхля твоя в молодости была почти такой же. Глаза у Нины как небо чистые, и всегда огонек в них. Голоса не повысит ни на мужа, ни на гостя, не то что наше бабье… Лицом бела, и груди… — тут старый Онгаш закатил глаза под веки и покачал головой, будто подыскивая нужные слова.

— Насчет грудей ясно! — перебил его Бергяс. — Что еще ты у Церена увидел?

— Двое суток гостил у Церена, на пуховом матрасе спал. И на дорогу буханку хлеба дали да четверть плитки чая. Я еще не видел за свою жизнь таких людей! — закончил свой рассказ о гостевании у Церена старик.

— Ладно! — согласился Бергяс. — О чем же ты с ним разговаривал? И поближе к делу, — а то все вокруг да около…

— Короче нельзя! — отрезал старик. — В груди[60] накопилось столько дум, что сразу и не выскажешь. Не перебивайте, Бергяс… На чем я остановился? Да… ребенка Нина кормила… А старшенького они назвали Чотыном! Вот как! Еще одного Чотына родила эта русская женщина; и я вам скажу, Бергяс, мальчик удался умом точь-в-точь, как наш Хейчиев Чотын! Вот так рассудил бурхан, услышав молитву прекраснейшей из женщин, пусть она и русская, а не калмычка! В семью Церена послал наш бог носителя мудрости и чести всего рода!

— Хватит о Чотыне! — зло оборвал его Бергяс, сразу вспомнив о своем беспутном Таке. — Я спрашиваю, о чем вы там толковали с Цереном?

В последнее время, еще задолго до своей болезни, Бергяс все чаще зазывал к себе Онгаша. Всяк ведал: старик заговаривается, любит прихвастнуть. Но сквозь мусорок его слов нет-нет да и проскользнет весть, какую от другого не услышишь. Старый Онгаш был скор на ноги, перелетал, как пчела, от цветка на цветок и был весь вывалян в «пыльце» новостей… Только и разницы, что старая пчела эта уже не могла перерабатывать свой взяток на мед, а стряхивала эту пыльцу, где придется. Завирался Онгаш насчет увиденного и услышанного, однако не забывал в последнее время подколоть Бергяса острым словцом, показать ему свое неуважение.

— С Цереном обо всем на свете говорили! — продолжал хвалиться Онгаш. — Если сойдутся два умных человека, всегда найдут, о чем потолковать… Я только грамоте не обучен, а умом покойный родитель меня не обделил… С любым сойдусь запросто.

— Не голова у тебя, а худая кошелка! — заключил Бергяс. — Два дня гостевал и кроме грудей у жены Церена ничего не запомнил.

— Так вот я и говорю ему… — не обращая внимания на издевку в словах старосты, продолжал Онгаш. — Теперь ты у нас все равно как князь Тундутов, только наш князь, красный, а про своих родичей — терелов — забываешь! За буханку хлеба и плитку чая спасибо, только ведь Онгаш один эти дары твои есть и пить не станет, а на весь хотон маловато твоих даров… Голод, говорю, гуляет по хотону, мрут бедняки, как мухи, только один Бергяс беды не знает… мясо у него не переводится…

— Что ты мелешь там в улусе обо мне, трепло безмозглое! — завопил на Онгаша Бергяс, меняясь в лице от испуга. — Откуда тебе известно, знаю я беду или не знаю! Да, может, мне сейчас горше, чем всем вам вместе приходится!..

Бергяс со стоном повалился на подушку, схватившись за бок.

Онгаш продолжал, живописуя словами:

— Церен выслушал мои слова, разволновался, стал ходить быстро-быстро по кабинету и говорит: и мы здесь ночей не спим, думаем, как помочь голодающим беднякам. Хювин йосн[61] не даст скотоводам умереть с голоду… Победили кровавых врагов, победим и голод! Теперь у нас есть старший брат — народ русский. Люди русские поделятся последним куском, вот увидите.

— Церен твой, — с яростью отозвался, уткнув нос в подушку Бергяс, — такое же трепло, как и ты! Байками людей кормите! В России голод еще пострашнее, чем у нас! Недород у них, как в двадцать первом. Ясно? А ты уши развесил, старый верблюд, и разносишь выдумки Церена по хотону!

вернуться

60

Калмыки считали, что мысль рождается в груди.

вернуться

61

Хювин йосн — Советская власть.

85
{"b":"826055","o":1}