— Так, так… — сказал Алексей Павлович и задумчиво пожевал губами. — Ну что ж… Оставьте, пожалуйста, мне ваши записи до завтра, я посмотрю их, а завтра мы решим с вами, что делать.
Если честно признаться, Решетников никак не ожидал, что их разговор закончится так быстро и так обыденно. Как бы мирно ни протекала их беседа, все-таки, по сути дела, Решетников только что объявил, что принимает сторону их научных противников, их оппонентов, и, конечно, Алексей Павлович не мог этого не понять. Откуда же тогда такое спокойствие? Что скрывается за ним? Выдержка? Безразличие? Усталость?
Самому Решетникову этот разговор дался не так-то легко. Во всяком случае, едва он вернулся к себе в комнату, Валя Минько по его лицу сразу угадала: что-то произошло.
— Ну как? — спросила она с надеждой и беспокойством. — Что он сказал?
— О чем? — удивился Решетников. «Неужели все уже знают?»
— Да об Андрее же. Вы об Андрее с ним говорили?
«Вот уж поистине — у кого что болит…» — невольно улыбнулся Решетников.
— Нет, Валечка, нет, — сказал он.
И подумал о Рите. Она-то не переживает за него. Ее слова: «Я не хочу, не хочу, чтобы ты это делал. И никто тебя не поддержит, никто» — еще звучали в его ушах, не мог он забыть их…
…Утром на следующий день Алексей Павлович сказал Решетникову:
— Ну что ж, вашим доводам нельзя отказать в основательности… Вы проделали немалую работу, Дмитрий Павлович. Давайте вынесем ее на лабораторный семинар, обсудим…
И опять удивительным показалось Решетникову его будничное спокойствие, словно и не приходили ему в голову те сомнения, которые мучили самого Решетникова: а надо ли предавать этот материал огласке? А имеют ли они моральное право?
— Хорошо, — сказал он. — Я готов.
— Ну что, все-таки решился? — спросила Рита.
— Все-таки решился.
— Поздравляю, — сказала она. — Остается только позавидовать твоей твердости. Ты, оказывается, умеешь не считаться ни с кем и ни с чем, когда идешь к цели.
Они стояли друг против друга в узком институтском коридоре. Ее глаза щурились в злой насмешке, и в тоне ее звучала жестокость. Однажды Решетников уже слышал эти жесткие, непреклонные нотки — это было давно, когда Рита рассказывала ему о своих родителях. Впрочем, разве не был он сам сейчас, с ее точки зрения, и жестким и непреклонным?..
— Послушай, Рита, — сказал он. — Еще когда я учился на втором курсе, я помню, нам рассказывали историю о двух братьях, ученых, которые стали смертельными врагами на всю жизнь только из-за того, что не сошлись во взглядах на одну научную проблему. Тогда я был уверен, что это анекдот, басня для желторотых студентов. А теперь вот я смотрю на тебя, смотрю в твои глаза и думаю, что, наверно, так и бывает: именно самые близкие люди становятся самыми ненавистными врагами…
— В том-то и беда, Митя, что мы никогда не были с тобой близкими людьми, — сказала Рита.
— Может быть, — сказал Решетников. — Во всяком случае, ты к этому не стремилась.
— Между прочим, — сказала она, — институтский коридор не самое удачное место для выяснения отношений…
Они виделись первый раз после т о й ночи, и Решетникову казалось, что они должны были сказать друг другу какие-то особые, важные слова, он сам ждал таких слов и думал, что Рита тоже ждет их. Но все получилось по-другому. Именно в тот момент, когда он больше всего нуждался в поддержке, Рита оставляла его одного…
То, что этот лабораторный семинар будет не совсем обычным, уже ни для кого не было тайной, — последние дни в лабораторий только и шли разговоры, что о предстоящем докладе Решетникова. И потому Решетников не удивился, когда в пятницу Лейбович сказал ему:
— Слушай, старик, массы волнуются. Есть предложение: не собраться ли нам, по старой памяти, вечерком у Фаины Григорьевны и не поговорить ли начистоту? А?
— Я не против, — сказал Решетников.
— Еще один деликатный вопрос: Риту звать?
Решетников молча отрицательно покачал головой.
Так уж повелось, так сложилось, что и в самые радостные, и в самые трудные для лаборатории дни словно притягивала, словно манила к себе всех учеников Левандовского эта маленькая квартирка. И пожалуй, дело тут было не только в привычке — сама устойчивость этой традиции вселяла в них уверенность в прочности, неизменности их союза. Как бы они ни спорили, в чем бы ни упрекали друг друга, а вот есть, оказывается, нечто, что важнее любых раздоров — есть память, которая объединяет их и заставляет тянуться друг к другу в трудную минуту… И хотя видятся они теперь в лаборатории почти каждый день, только здесь, в квартирке у Фаины Григорьевны, взглянув друг на друга, вдруг начинают ощущать, как много уже утекло времени с той поры, когда они собирались здесь впервые…
В глубине души Решетников был уверен, что на этот раз одно место за их столом наверняка окажется пустым — место Андрея Новожилова. Но он ошибся. Андрей пришел. Может быть, постаралась, уговорила его Валя Минько, а может быть, Новожилов и сам почувствовал: не приди он сегодня — и порвет последние нити, еще связывающие его с лабораторией…
Был здесь и Алексей Павлович, и старик Мелентьев тоже не уклонился, посчитал нужным прийти — давно уже не принимала Фаина Григорьевна стольких гостей, и теперь ею владело радостное оживление, словно снова вернулось то время, когда и Лейбович, и Решетников, и Валя Минько были еще студентами и нуждались в ее советах и она еще имела право и опекать их, и поддерживать, и защищать…
— Итак, — сказал Лейбович, — леди и джентльмены, как видите, кворум таков, что наш бессменный профорг Валя Минько может втихомолку обливаться слезами зависти…
— Брось! — неожиданно оборвал его Новожилов. — Неужели мы, дожив до седых волос, до сих пор не научились о серьезных вещах говорить серьезно? Неужели обязательны эти ужимки, увертки? Мы же все знаем, зачем собрались. И пусть говорит Решетников.
— А я о чем? — невозмутимо отозвался Лейбович. — Пусть говорит Решетников.
— Я, собственно, не знаю, о чем говорить, — неуверенно начал Решетников. — Подробно об опытах со всеми данными, с графиками и таблицами я расскажу на семинаре. А сейчас… Суть дела вы, по-моему, все знаете. Что я могу добавить?..
От воспоминаний, оттого, что они опять все вместе, в этой квартирке, он тоже совсем было размягчился, растрогался, но это чувство, что все опять как прежде, было только иллюзией, и ощущение вины перед этими людьми снова вернулось к нему, словно он должен был в чем-то оправдаться, словно они ждали от него объяснений… Все молчали, и Решетников сказал:
— Я и сам не предполагал, что все так обернется. Но теперь работа сделана, и за результаты ее я ручаюсь… — Нет, опять он говорил не то. Не то. Не для этих слов они собрались сюда.
— Не думайте, что для меня все это так просто, — сказал он. — В конце концов, аллах с ними, с этими опытами… Но они оказались для меня исходной точкой, толчком, после которого вдруг стала вырисовываться общая картина… И все-таки… Да что тут говорить, я думаю, вы всё сами понимаете…
— Если я вас правильно понял, Дмитрий Павлович, — сказал Мелентьев, — вы своей новой работой ставите под сомнение некоторые положения, выдвинутые в свое время Василием Игнатьевичем, а затем развитые вами же в вашей кандидатской диссертации?
Чуть склонив набок свою седую голову, Мелентьев внимательно смотрел на Решетникова.
— Да, — сказал Решетников.
— И вы абсолютно уверены, что через полгода, через год не станете опровергать то, что утверждаете сегодня?
— Уверен. Абсолютно, — сказал Решетников.
— Но, Дмитрий Павлович, вы знаете не хуже меня, что многие опыты, связанные с проницаемостью клеток, которые ставили Василий Игнатьевич и Алексей Павлович, стали своего рода хрестоматийными, они давали весьма устойчивые результаты, на них ссылаются в своих работах многие ученые… Вы же берете их под сомнение.
— Это уже сделали до меня, — сказал Решетников. — И я только был вынужден согласиться с теми, кого пытался опровергнуть. Дело в том, что опыты, о которых вы говорите, не были ошибочны — они только не были доведены до конца. А вот выводы… Выводы уже оказались неверными…