Серафима отвечала за своих воспитанников, что было непросто в послевоенное время.
— Иногда мне кажется, что я воспитываю кусачих дворняжек, — жаловалась она Паше.
Может быть, именно поэтому Серафима прилагала огромное усилие, чтобы вбить в головы своих питомцев главный для них знак препинания.
— Пожар! — кричала она и пряталась за стул. А потом вскакивала, рисовала на доске огромную палку и вбивала под нее точку.
— Война! — вскрикивала Серафима и снова пряталась.
Вызванный к доске ученик радостно ставил восклицательный знак рядом со словом «война».
— Что это вы их пугаете? — раздался вдруг квакающий голос директрисы. Никто не заметил, как она вошла и притаилась у печки. — Нет у нас пожаров и нет у нас войны. А ну-ка ты, — она показала на Любовь, — иди к доске и пиши: «Да здравствует коммунизм — светлое будущее всего человечества». Какой знак мы поставим в конце?
Серафима Павловна побледнела и зажала лицо в ладонях. Любовь посмотрела на нее злобно и поставила точку. На сей раз Любовь увидела Серафимины мысли. И пусть знает, что точка — это плата за вчерашнюю тройку!
— Вот оно, ваше воспитание! — сказала директриса Серафиме, стерла точку и на ее месте нарисовала огромный восклицательный знак.
— Садись. А дома напишешь это предложение сто раз. Вы же, Серафима Павловна, начните преподавать детям великое учение Маркса—Энгельса—Ленина—Сталина, которое должно стать основой их жизни. А то заладили: «Война!», «Пожар!»
Серафима залилась нехорошим румянцем.
— Вчера мы читали про Ленина в детстве, — сказала она запинаясь.
— Что значит вчера?! — взвизгнула директриса. — Вы должны говорить об этом каждый день и каждый час!
«Да здравствует» — начала выводить на доске Серафима, и зазвенел звонок.
Все это Серафима рассказала Паше. Она вызвала ее на лавочку в городском парке и изливала перед ней душу в словах и слезах, считая Пашу ответственной за то, что Любовь вообще попала в школу раньше положенного времени.
— Это у них семейное, — оглянувшись по сторонам, сообщила Серафиме Паша. — Они все читают мысли и делают колдовство. Так они совратили моего брата и женили его на змее.
— Я не верю в колдовство, — рыдала Серафима.
— И плохо, — отчитала ее Паша. — Лучше верить и бояться, чем не верить и получать выговор.
Тем же вечером Паша донесла этот разговор до сведения Юцера, но тот только отмахнулся. Время было таким опасным, что эти разговоры, раньше его потешавшие, теперь казались полным бредом.
С того дня прошло четыре года. Любовь училась хорошо. Учителя ее побаивались, одноклассниками она верховодила, а друзей у нее, можно сказать, не было. На Лукулловом пиру с прожектором ей уже шел одиннадцатый год. Время бежало быстро.
Через три дня после пира, когда Мали раскладывала свой цыганский пасьянс, Эмилия возилась на кухне, Любовь делала уроки, а Паша писала письмо в газету, с улицы вошел разрумянившийся Юцер.
— Собака сдохла! — крикнул он от двери.
Мали смешала карты, легла на них головой и начала смеяться. Она смеялась так долго, что люстра закружилась над ее головой и упала бы, если бы Яцек, сын дворничихи Андзи, давным-давно не закрепил ее на намертво вмурованном в гипсовую розетку крюке.
— Он сдох! — хохотала Мали, — сдох, сдох, сдох!
— Кто сдох? — спросила вошедшая в комнату Любовь.
— Это не твое дело! — прикрикнул на нее Юцер.
Любовь обиженно надулась и вышла. Юцер спохватился и поспешил за ней.
— Что ты изучаешь? — спросил он голосом густым и сладким, как прошлогодний мед.
— Все ту же дребедень, — тусклым голосом ответила Любовь.
— Ну, разве коммунизм — это дребедень? Это мечта. Жизнь, в которой нет ни богатых, ни бедных, ни плохих, ни несчастных. Все делают то, что могут и хотят. И никто никого никогда не обижает.
— Что ты ей такое рассказываешь! — возмутилась Мали. — Не хватает тех глупостей, какие вбивают в школе?
— Жалко смотреть на ребенка, — растерянно пробормотал Юцер. — Можно же рассказывать детям сказки.
— А я учу вовсе не про коммунизм, — спокойно сказала Любовь.
До этого она с большим увлечением следила за тем, как отец и мать спорят.
— Про что же? — заинтересованно спросил Юцер.
— Про Наполеона.
— Расскажи, расскажи, — обрадовался Юцер. — Кто же такой, по-твоему, Наполеон?
— Узурпатор и агрессор, сведший на нет достижения Великой Французской революции, — отчеканила Любовь.
— Ну, я пошла, — насмешливо пропела Мали. — Кстати, что за вонь в этой комнате! Мышь что ли сдохла?
Юцер проводил жену мрачным взглядом. Так он выглядел, когда боролся с собственными пороками, которых у него было много. Любовь было подумала, что отец вытащит из кармана трубку и табак, которые были ему строжайше запрещены, но Юцер только засунул руку туда, где лежали эти восхитительные запретные предметы, и сказал:
— Во времена Наполеона кровавая гильотина почти прекратила свою работу. Лучшие умы Европы с восторгом встречали армии Наполеона, которые несли просвещение и прогресс. Знаешь ли ты, сколькими открытиями мы обязаны ученым, которых Наполеон возил с собой по всему миру? Возьмем, хотя бы Шампольона…
— Наполеон объявил себя императором! — возразила Любовь.
— Наполеон был императором, — устало ответил Юцер. — Он был великим императором и великим человеком.
— Если я скажу такое, — ответила Любовь, — мне поставят двойку, а тебя вызовут в школу.
— Отвечай, как велено, — вздохнул Юцер, — но помни правду. Тут действительно жуткая вонь. Я скажу Эмилии.
— Не надо, — спокойно сказала Любовь, — если Сталин и вправду сдох, я сама все уберу. Может, оно и не понадобится.
— Что? — удивился Юцер.
— Зачем тебе знать? — дернула плечом дочь.
Дело же было в том, что за месяц до этого Юцер вызвал Любовь для разговора. Он сидел за обеденным столом и катал по скатерти катышек хлеба, что обычно Мали категорически и никому не позволяла делать.
— Вот что, — сказал, наконец, Юцер, — ходят слухи, что евреев будут вывозить в Сибирь. Будто бы эшелоны уже стоят на запасных путях. Нам с мамой деваться некуда, меня все знают. А ты ехать не должна — в Сибири плохо и холодно. Вот ты и останешься с Эмилией. Ты же ее любишь.
Любовь спокойно кивнула. Всю ночь она думала, как это будет. А к утру все решила. Решила же она притвориться, будто остается с Эмилией, а когда все уедут — отправиться за ними вслед. Она была уверена, что в этом ей помогут хорошие советские люди. Пока суд да дело, Любовь начала изучать географический атлас, чтобы проложить маршрут в Сибирь. Карта Сибири была испещрена голубыми линиями. Вот и хорошо, подумала она, плыть легче, чем идти пешком. Тут ей пришло в голову, что грести она не умеет. Это осложняло дело. Любовь спустилась во двор и долго бродила там, чертя палочкой по подмерзшему снегу сложные схемы.
— Что это ты рисуешь? — спросил незаметно подошедший Чок. Он уже считался старшеклассником, а с Любовью водился, как бы ее опекая. Любови это не нравилось, но льстило.
— Думаю, как проехать по рекам в Сибирь.
— Я тоже думаю, — признался Чок. — Тебя с кем оставляют? С Ведьмой? А нас с пани Марусей. Которая портниха. Динка наотрез отказалась. Сказала, что поедет с Гецом и Софией. Я тоже так сказал, но меня они вообще не слушают. Да и Динке велели оставаться, чтобы за мной следить. Динка все время плачет вместе с Гецом. А София на них кричит.
— Надо плыть, — сказала Любовь. — Я проверила по карте. В трех местах не получается. Тут, тут и тут. Речки кончаются. Но между ними земли совсем немножко.
— Дура ты, — грубо прервал ее Чок. — На масштаб посмотрела?
— На чего?
— То, что на карте немножко, может оказаться сто километров. Или тысяча.
— Это много? — испуганно спросила Любовь.
— Очень много, но мы проберемся.
Чок засвистел и стал стирать чертеж ногой.
— Не смей рисовать маршрут в школе. Никто ни о чем не должен знать.
Любовь кивнула.