Потрепанный самоучитель попался Роману позднее, уже после того, как он начал пробовать повторить на пианино ту или иную понравившуюся ему мелодию. Он и без самоучителя разобрался в простой системе черных и белых клавишей. Повторяемость звуков оказалась давно знакомой, много раз встречавшейся в жизни… Альма, овчарка соседа сверху, принесла щенят. Когда щенки окрепли, сосед куда-то всех отдал, оставив при матери одного кобелька Боба. На прогулках Боб лаял почти непрерывно, задиристо и звонко, Альма же — изредка, глухо и понарошке сердито, успокаивая своего не в меру шумного отпрыска. Но их лай при этом были абсолютно похожи, только на пианино клавиши Альмы располагались слева, а клавиши Боба — справа…
Музыкальным способностям сына мать, удивилась чуть-чуть испуганно и удивление это сохранила уже навсегда. Отец Романа, смеясь, втолковывал ей, что изумляться нечему: мол, детская кроватка с самого рождения сына стояла в комнате, набитой инструментами (он тыкал пальцем в сторону пианино, черневшего в углу, скрипки и корнета, лежавших на шкафу, балалайки, висевшей на стене), от них-де ему и передалось. Когда же Вера Ивановна повела Романа в музыкальную школу, Дмитрий Дмитриевич тяжело вздохнул: «Все матери одинаковые…» Ему (это Роман узнал позднее) было отчего вздыхать.
Дед Романа играл в свое время на корнете и даже выступал в составе заводского оркестра перед публикой — на вечерах, в коллективных поездках за город. Вспоминая те дни, он любил порассуждать о том, как надо сидеть при игре на духовых инструментах и в чем состоит секрет умения дышать животом. Бабка Романа, женщина железной воли и долгого терпения, твердо уверовав в наследственные способности маленького Дим Димыча, порешила быть ему знаменитым скрипачом, отвела его — семи лет от роду — в первый класс музыкальной школы и только через свой характер добилась задуманного для начала: Дим Димыч получил диплом с отличием — правда, по классу балалайки… На втором году обучения преподаватель посоветовал Диме и его маме со скрипкой расстаться, поскольку никак не мог понять, есть ли вообще слух у мальчика: «То сыграет, как бог, то вытворяет — не пойми что! Скрипача средней руки я вам, конечно, из него сделаю, но не больше. Займитесь-ка вы лучше балалайкой! Дима, ты хочешь научиться играть на балалайке?» — «На балалайке?..» — «Сейчас, сейчас, Димочка, покажем. Лауреатом будешь!» Преподаватель сбегал в соседний класс за своим приятелем-балалаечником, они принесли инструменты, сели плечо к плечу перед Димой и лихо грянули «Светит месяц». «Хочу! — сказал Дима, сообразив, что балалайка не потребует утомительного стояния перед учителем — до зуда в ногах, онемения рук, шеи и подбородка, прижатого к черному подбороднику скрипки, что играть можно будет даже сидя, и повторил: — Хочу!» Но и балалайка ему быстро надоела…
Вручив матери диплом, юный Дим Димыч повесил трехструнную мучительницу на стену и никогда больше к ней не прикасался. «Ты хотела, — сказал он матери, — чтобы я окончил школу, и я окончил. А теперь — точка». Мама заплакала. За годы учения сына она, ранее не знавшая азов музыкальной грамоты, постигла премудрости сольфеджио, научилась играть и на пианино и на балалайке, дабы показывать Диме, как это надо делать, но с того дня тоже ни разу в руки балалайку не брала…
Так было с отцом Романа, не так было с Романом. В музыкальной школе ему очень скоро стало нечего делать. Но он туда ходил и тоже получил диплом с отличием, сочинив к тому времени свои первые пятьдесят опусов. А потом была консерватория — класс Великого Старика.
…Загудел зуммер ВТ. Роман, еще не вернувшийся из своих воспоминаний, нажал клавишу приема и, увидев возникшее на экране лицо Клавдии, резко отклонил голову в сторону — из поля видимости.
— Алло, алло! — На лбу Клавдии собрались горестные морщинки. — Алло… Роман! Я ведь знаю, что это ты… Почему ты не хочешь со мной говорить? Мы же не дети — зачем играть в прятки? Алло, Роман!.. Или ты считаешь, что я ничего не могу понять, а потому и объяснять мне нечего… и незачем?.. Очень ты благородно поступаешь, очень! Только — думаешь о себе одном! Эгоизмом это, между прочим, называется… Алло! Ты слышишь меня? Обострение твоей болезни и операция, которую…
— Откуда ты знаешь про операцию? Виктор доложил?
— Виктор…
— Болтун стоеросовый! Так вот, давай мы и продолжим этот неначавшийся, будем считать, разговор после операции.
— Ты… ты решился?
— Я решился.
— Хорошо, Роман, хорошо, продолжим после операции. Только ты знай, что мне все равно, операция — не операция… Все равно мне!
— До свидания, Клавдия, до скорой встречи.
— До свидания… Ты еще любишь меня?
— До свидания, Клавдия.
Он сел в кресло и, пробуя затылком мягкую упругость изогнутой спинки, закрыл глаза. Горечь последних встреч с Клавдией вновь обострилась, сводя на нет по крохам накопленное за дни добровольной разлуки спокойствие. Страх умереть в объятьях любимой женщины, ощущение беспомощности при опаляющем желании, надежда, что такое — не навсегда, что когда-нибудь может быть по-другому, и снова беспомощность до нежелания жить — все нахлынуло разом, сдавило грудь; сердце забулькало тревожно и — словно жалуясь. Роман достал из нагрудного кармашка куртки лекарство, протянул руку к сифону с газированной водой…
Тарасов, услышав полуденный выстрел пушки, поспешно встал из-за стола, вышел в приемную, «Я — за Романом!» — обронил на ходу Тамаре, рассматривавшей иллюстрированный журнал, и — в коридор, и — по коридору к лифту.
В приемном покое дежуривший сегодня Иван Иванович Соколов заполнял историю болезни. Лицо Романа, сидевшего на белом стуле перед белым столом, показалось Виктору осунувшимся, словно после бессонной ночи.
— Год рождения?
— Две тысячи пятьдесят второй.
— Место работы?
— Член Союза композиторов.
Тарасов пожал влажноватую ладонь Романа, подхватил его сумку, взял со стола листок истории болезни («Я сам, коллега, не беспокойтесь…») и повел приятеля к себе.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил его, нажимая кнопку вызова лифта.
— Как обычно в последнее время. Не хуже, не лучше.
— Спал сегодня? — спросил, выходя из кабины остановившегося на пятом этаже лифта.
— Спал.
…Тамара шумно вспорхнула навстречу.
— С прибытием к нашим пенатам, Рома!
Они привычно расцеловались.
— Тамарочка, сообрази нам по чашке чаю. Ему — некрепкого.
Никаких указаний больше не требовалось: старшая сестра отделения Валентина Петровна еще вчера вечером доложила, что палата подготовлена.
Допив чай, Роман переоделся, и Виктор, убрав его костюм и ботинки в шкаф, рассмеялся:
— Новобранец Петраков! Прошу следовать за мной!.. Кстати, где твои книги? Что читать будешь? В нашей библиотеке — не густо.
— Обойдусь пока.
— А кассеты для мага захватил?
— Понадобятся — попрошу отца — принесет.
— Ну, тебе видней.
Они прошли в конец коридора, Виктор толкнул крайнюю слева дверь и ввел приятеля в палату.
— Вот апартаменты твои… Туалет здесь. Кнопка вызова дежурной сестры — над койкой. Как пользоваться ТВ, ВТ и магом — учить не буду. А вот относительно койки… Смотри сюда: синий рычажок — для подъема изголовья, красный — для поворота лежака вокруг продольной оси, белый — для управления движением. Койки у нас универсальные, с самоходом. Для загородных больниц удобные, где есть съезды с этажей в сад или парк — подышать свежим воздухом. На случай дождя даже тент натянуть можно — вон тот рычажок. А в нашей клинике… Ну, по коридору, на худой конец, сможешь покататься, если захочется. Так, вроде все. Обживайся, брат. Теперь дело за… дело времени теперь… Устраивайся. Журналы можешь посмотреть — свежие. Что потребуется — заходи прямо ко мне.
— Ступай, Виктор, ступай…
После того случая на школьной спортплощадке Тарасов ни разу не видел Романа во время их игр — ни на скамейке для зрителей и запасных, ни где-либо поблизости, ни разу за все последующие пять лет учебы. Лишь однажды — сразу по возвращении Романа из больницы — встретился с ним на мгновение взглядом, накачивая мяч, и тот взгляд Романа из приоткрытого окна его комнаты на шестом этаже запомнился Тарасову навсегда…