Кобылица Найда, как ни сдерживал ее Роман Иванович, шла и в гору и под гору крупной рысью. Впервые запряженная в санки, она боялась всего на свете — и гудящих телефонных столбов, и глубоких человеческих следов по обочинам дороги в снегу, и одиноких черных кустов, и даже сухого пустырника, раскачивающегося на ветру. А когда показался впереди трактор, тянувший навстречу воз сена с колхозный дом, Роман Иванович не на шутку встревожился, как бы Найда от страха не выскочила из оглоблей.
Но, к удивлению его, кобылица, стоя по брюхо в снегу, совершенно спокойно подпустила трактор и отважилась даже урвать из воза большой клок сена.
«Да ведь она же техническое воспитание имеет!» — развеселился на минутку Роман Иванович, вспомнив, что Найда родилась в МТС и успела с детства наглядеться там всяких машин.
Торопясь ухватить еще сенца, Найда жевала с такой жадностью, что на губах ее запузырилась зеленая пена. Но воз, источая пряные запахи, проехал мимо.
Роман Иванович проводил его глазами с завистью, как и Найда.
«На Выселках кошено! — соображал он. — Вот бы стожка два такого сена у степахинцев Курьевскому колхозу занять! Да только где там: у самих, поди, ни одной охапки лишней нет!»
Мысли эти привели скоро его опять к спору с Додоновым.
«Выправить положение! — никак не мог он успокоиться. — Да разве с таким пнем, как Савел Иванович, его выправишь? Другие вон шефов себе хороших завели, денег по сто тысяч в кредит у государства взяли, строительство капитальное развернули, а Савел Иванович все еще чего-то жмется, выжидает… А чего выжидать? Если у государства денег сейчас не взять, на какие шиши строить будешь? Из урожая на продажу взять нечего. Его еле хватает по поставкам рассчитаться и семена заложить да прокормиться кое-как. А почему? Да потому, что земля истощена, луга запущены, народ материально не заинтересован в колхозе, и пропал у него интерес к колхозной работе. Одни на стороне промышлять заработок начали, другие в спекуляцию кинулись, а молодежь только и норовит любым путем убежать из колхоза в город. Ведь до того дошло, что девчата лучшим женихом того парня в колхозе считают, у которого паспорт есть…»
Уже весь в жару от безысходных дум, Роман Иванович принялся зло допрашивать себя, словно за ворот тряс: «Так что же будешь делать? Как поможешь землякам? Неужели отец твой для того сложил голову от кулацкого топора за колхозное дело, чтобы голодали в родной Курьевке люди и бежали от нее, как от злой мачехи?»
Сказал себе с ясной решимостью:
«Да нет же, не погляжу я ни на что, не уеду до тех пор из Курьевки, пока порядка в колхозе не наведу, черт меня побери!»
Березняк поредел, начались поля, памятные с детства каждой кочкой, а сейчас такие белые и чистые, что глазу на них не за что было зацепиться. Бежала только по пригорку вдали, как муравей по листу бумаги, лошаденка с возом дров, часто перебирая тонкими ногами.
Навострив уши, Найда пустилась за ней вскачь. А деревни все еще не было видно. Но вот из-за угора черной картечью брызнула в зеленое небо галочья стая, спина угора задымилась, проросла кружевными березами, а потом уж и посыпались навстречу родные курьевские избушки.
Около старой колеи, у самой дороги, стоял в снегу прямой высокий старик в ушанке и сыпал из тряпицы на землю желтый песок. Отряхнув тряпицу, снял шапку и поклонился деревне лысой головой в пояс…
— Садись, дед, довезу! — натянул вожжи Роман Иванович.
Старик надел шапку, зорко глянул на него из-под толстых бровей и полез молча в санки.
Щелкая копытами, Найда понесла опять во весь дух.
— Не Ивана ли Михайловича сынок? — поднял старик белую квадратную бороду.
— Его. А ты чей, дед? Всех тут знаю, но тебя не видывал что-то…
Старик оперся бородой о грудь, долго прокашливался.
— Ты еще мальчонкой был, Роман Иванович, как раскулачивали меня и увезли отсюдова, Кузьму-то Бесова, небось, помнишь?
— Как не помнить! — вздрогнул Роман Иванович. — Да теперь и признаю…
Отвернулся и сказал обломившимся голосом:
— И тебя, и брата твоего Якова Матвеевича вовек я не забуду!
Старик завозился смятенно сзади, словно выскочить хотел из санок.
— С братом ты меня рядом не ставь, Роман Иванович, не причастен я к убийству отца твоего. Кабы виноват я был, не приехал бы сюда. А я вот, видишь, умирать себя везу на родимую-то сторонку. Не боюсь показаться землякам своим. В чем вина моя была, того от Советской власти не скрывал я. А за Ивана Михайловича один Яков, брат мой, в ответе…
И заглянул сбоку в почужевшее сразу лицо Романа Ивановича с надеждой и страхом.
— Веришь ты мне, ай нет?
Роман Иванович вскинул на него застывшие в тоске и гневе глаза.
— Могу ли верить я тебе, Кузьма Матвеич, с первого слова?
— Ну, бог тебе судья! — кротко вздохнул старик.
— Поди, слышал про Якова? — покосился на него через плечо Роман Иванович. — Топорик-то его, которым он батьку моего зарубил, в канаве нашли, под мостиком, в Долгом поле. Годов через пять. А сам он, Яков, из заключения убежал да здесь, в Курьевке, и удавился в бывшем своем доме…
— Дошли до меня о том слухи, что казнил он сам себя! — сказал и торопливо нахлобучил на лоб шапку старик.
Молчали долго, пока в деревню не въехали.
— Как дальше жить думаешь? — придержал Найду Роман Иванович.
— Уж и не знаю как! Зайду вот к зятю с дочкой на первых порах. Обогреться-то, поди, пустят. А там видно будет…
Роман Иванович сердито сказал, не оглядываясь:
— В колхоз вступать надо. И дело тебе по силам найдут, и без призора не оставят…
— Кабы приняли, чего же лучше-то?! Я ведь и там, в высылке, последнее время колхозником был. Справку имею.
— Почему же не принять? Примут.
Щурясь на сизые кособокие избы, старик раздумывал вслух:
— Не шибко богато живут земляки, гляжу я. Домов новых не строят давно…
— Давно, — согласился Роман Иванович хмуро и обидчиво.
— А мы там, в выселке-то, и в колхозе хорошо жили! — выпрямился старик, хвастливо расправляя плечи. — Хошь и кулаки были, а работать умеем. Такие хоромы себе отгрохали — поглядеть любо! Да ведь и было на что строить: по сто двадцать пудов пшеницы снимали с гектара, да от скота доход имели, да от лесопилки, ну и свой доходишко был, конечно…
Вызывающе погордился, крутя белый ус:
— До войны годов пять бригадиром я состоял, сам кулаков в советскую веру переводил. Благодарность имел за труды и успехи. Оно и верно: на отличку у меня работали все!
Закрывая варежкой невольную улыбку, Роман Иванович поинтересовался:
— Как же ты их… в советскую веру переводил?
— Да ведь кого как: умных — лаской, дураков — таской! Ослушаться меня али обмануть невозможно было: кулаков этих насквозь и видел и все повадки ихние хорошо знал. Не приведи бог, бывало, ежели кто на работу не вышел без причины, упущение какое от меня скрыл али в спекуляцию кинулся. На первый раз упреждал, на второй — бил чем попадя. Наедине, понятно. Огреешь и кричать не велишь. Это я про дураков говорю. А умных, которые жить хотели и понимали, чего от них Советская власть хочет, — не трогал. Зря не обижал никого, по делу только взыскивал. Потому и жили справно, потому и уважали меня люди…
— До войны и здесь жили справно, Кузьма Матвеич, безо всяких колотушек. На работу, бывало, сами просились!
Не слыша будто, старик досадовал, качая головой:
— Эх, кабы загодя мне, Роман Иванович, знать, куда жизнь повернется, рази ж такая судьба моя была!
— Сам ты ее выбирал, Кузьма Матвеич.
— То-то и оно. Не уга́нешь, где упадешь, где встанешь!
Покосившись на свой бывший дом, под крышей которого голубела сейчас магазинная вывеска, не сказал ничего, кашлянул только неопределенно. Когда проезжали мимо пустыря, где словно слепая, все еще стояла с заколоченными окнами черная избенка Синицыных, спросил участливо:
— Жива ли мать-то у тебя, Роман Иванович?
— Померла, после отца вскоре.