— Поживи тут, увидишь, какая она есть, Советская власть! — тихонько вздохнул Кузьма.
— Я за нее, за Советскую власть, кровь проливал, — стукнул в грудь себя солдат, — а ты за печкой тут сидел всю войну, как таракан, да еще надо мной насмешки строишь!
Кузьма покачал головой, цокая сожалеюще языком.
— Понимаю я, Иван Михайлович, сердце-то попорчено у тебя на войне. Потому и не обижаюсь. Сам на германской был, знаю, почем фунт лиха. И на гражданскую бы взяли, кабы не грыжа…
— С чего она у тебя, грыжа-то, у мироеда?
Кротко и тихо, сквозь слезы, Кузьма укорил солдата:
— Вот это уж напрасно ты, Иван Михайлович, говоришь. Ой, напрасно! Спроси лучше бабу свою, какой я мироед. Похоронила бы она ребятишек-то обоих, кабы не Кузьма Матвеич. Да и сама в гроб уж в то время глядела. Некому бы тебя ноне и встречать было, кабы не отвел я от семьи твоей смерть голодную. Да ты жену-то спроси, Иван Михайлович, при мне ее спроси, жену-то…
— Дай тебе бог здоровья, дядя Кузьма! — взвыла вдруг Авдотья и упала перед ним на колени, охватив руками перепуганных ребятишек.
Солдат попятился, как от удара, и сел на лавку. Замигав часто глазами, приказал тихо и хрипло жене:
— Встань, Авдотья.
Не глядя на Кузьму, глухо сказал в пол:
— Не забуду я про это, Кузьма Матвеич. Спасибо. В долгу не останусь перед тобой…
Кузьма вытер глаза, отмахнулся.
— Не беспокойся, Иван Михайлович. Сочтемся ужо, не к спеху…
И словно разговору между ними никакого не было, попросил мирно:
— Показал бы хоть машину-то. Страсть мне любопытно…
Неверными шагами солдат пошел в передний угол избы, поднял с полу блестящий коричневый ящик и поставил его на стол. Потом… вынул из мешка широкие и тонкие, все равно что блины, черные круги. Не дыша следили все, как он дрожащими руками прилаживал к ящику трубу, укладывал, будто на сковородку, черный блин на зеленый круг и после долго крутил с боку ящика ручку. Сковородка завертелась вместе с блином, а когда солдат пригнул к нему светлую железную загогулинку с иголкой на конце, труба вдруг настоящим человеческим голосом запела на всю избу:
Жил был король когда-то,
При нем блоха жила.
Милей родного брата
Она ему была.
Да как засмеется:
Только стекла в рамах дрожат. Потом запела опять:
Позвал король портного:
— Послушай, ты, чурбан,
Для друга дорогого
Сшей бархатный кафтан!
Кафтан? Блохе?
И тихонечко так, про себя будто:
На отупевших от забот и горя, истомленных лицах людей засветлели улыбки. Онемевшие ребятишки со страхом заглядывали в трубу, не сидит ли там кто. А солдат перевернул черный блин, и не успели опомниться люди от страшного хохота трубы, как в ней нараспев заговорили вперемежку два развеселых мужика:
Вот деньги у каво —
Тот в ресторанах кутит.
А если денег нет?
Усы на печке крутит.
— Ну, ловкачи! — толкнул Кузьма в бок Егоршу Кузина. Но тот окоченел, не отводя глаз от трубы и не вытирая слюны, вожжой тянувшейся изо рта по бороде.
А развеселые мужики в трубе, как горох, сыпали:
Вот деньги у каво —
Сигары покупает.
А если денег нет?
Акурки собирает.
И топали где-то в ящике под музыку ногами.
— Машины эти только у буржуев раньше были, для утехи, — строго объяснял солдат, — а теперь нам достались. Погодите, бабы, доживем, ужо, — в каждом доме граммофон свой будет…
А сам все пек и пек черные блины, и труба на всю избу пела песни то печальные, так что в слезу кидает, то веселые, хоть плясать иди. Соломонидка Зорина, отчаянная головушка, не утерпела. Как завели плясовую, сарафан свой старый с боков руками прихватила — и поплыла по избе уткой.
— Не все бедовать, бабы! Хоть заплатами потрясу. Праздник ноне.
Было тут над ней смеху-то.
До полночи не расходился народ из избы солдата, слушая песни и музыку.
И казалось всем — упрятана в ящик, уму непостижимо кем и как, и на ключ там заперта от людей счастливая, веселая жизнь.
— Ни горя-то у них, ни заботушки: поют да играют! — дивились, вздыхая, бабы.
Уходя из избы последним, Кузьма замешкался на пороге.
— Ну, потешил ты нас, Иван Михайлович. Спасибо.
Постоял, подумал, словно еще хотел сказать что, но промолчал и неторопливо закрыл дверь.
С тех пор каждую субботу, по вечерам, солдат молча открывал окно и, выставив трубу граммофона на улицу, заводил его. Под окном, на завалинке, а то и просто на земле, сидели невидимо и безмолвно люди, боясь кашлянуть.
Солдат, проиграв пластинки, так же молча закрывал окно и ложился спать.
Но однажды в субботу не успело открыться в солдатской избе окно, как его закрыл с улицы широкой грудью круглоголовый Кузьма Бесов. Все услышали, как он сказал солдату:
— Вот что, Иван Михайлович, продай-ка ты мне машину эту.
Никто не понял, что ответил ему солдат, но окно в избе закрылось сразу.
— Продаст! — уверенно объявил мужикам Кузьма. — Жрать-то небось нечего. Одной музыкой сыт не будешь. Хе-хе!
С того дня никто в деревне граммофона больше не слышал. Кузьма заводил его только по большим праздникам, при закрытых окнах, а в дом к нему ходить не смели.
3
Если бы в Курьевке хорошо росла капуста и не было солдата Синицына, может, и не случилось бы ничего. Но капуста в Курьевке росла чахлая, потому что поливать ее было нечем: ручей с весны пересыхал, а в колодцах не хватало воды и для питья. Солдат же ругался и требовал строить миром запруду. Угрюмый и злой, с острым голодным лицом и длинными усищами, он грозил костлявым кулаком и кричал на всю деревню:
— Глядите, мужики, доживем до беды! Надо без кутерьмы, всем сразу. Я вижу, кто тут всех мутит… Меня не обманешь! Эх, темнота! Курицы вы, мать вашу…
Его не любили, но уважали и побаивались, чуя за ним силу, а в темных словах его — тяжелую правду. Все помнили, как он пришел с фронта и под его командой осмелевшая беднота отрезала у Кузьмы Бесова и у брата его Яшки Богородицы лишнюю пашню и лесные делянки, забрала лишний хлеб и лошадей.
Бесовы после этого присмирели в первое время, выжидая чего-то. Но ждать им пришлось недолго. Землю солдату пахать было нечем, да и не на чем. У Бесовых росла в полях рожь, а у солдата — полынь да лебеда. И пришлось ему отдавать половину своей земли в аренду исполу.
— Подавился-таки нашей землей, беспортошный! — злобно смеялся над солдатом Яшка Богородица. И, раздувая тонкие ноздри, хлестал обидным словом:
— Л-лодырь!
Солдат стал еще угрюмее и злее. А Бесовы ожили, наглея с каждым днем: Кузьма открыл маслодельню и начал скупать в деревне молоко, а Яков — торговать льном и кожами. Видя, как зажимают они в кулак всю деревню, солдат подговорил мужиков купить сообща сепаратор и устроить молочную артель, а лен и кожи сдать по контрактации степахинскому сельпо. Но Бесовы тут же раздали в долг мужикам ходовые товары, и мужики, как ни ругал их солдат, понесли ловким братьям и молоко, и лен, и кожи.
Если вначале Бесовы из боязни и осторожности только посмеивались над солдатом, то теперь, забрав силу, они принялись травить его на каждом шагу, мешая во всем, чего бы ни начинал он делать. Не зная, что братья давно сговорились ставить на ручье, за деревней, свою плотину и мельницу, солдат упрямо твердил на сходке: