Литмир - Электронная Библиотека

— Слушай-ко, Андрей Иванович, — обрадованно сказал вдруг он. — Искали мы с тобой делянку, где лес для скотного двора взять. Погляди-ко, около вырубка-то какие сосны вымахали! Лучше-то леса и не найдешь.

— Да ведь не дадут нам его.

— Как не дадут! — удивился Савел Иванович. — Лес-то этот местного значения…

Меня обдало холодом от такого утилитарного отношения Савела Ивановича к моему пейзажу. Но надо быть справедливым. Разве нет у нас профессиональных критиков, которые замечают в пейзаже, прежде всего, какой изображен на нем лес — госфондовский или местного значения?

В конце дня зашел ко мне Кузовлев. Узнал себя в картине сразу.

— По лбу вижу, что это я, — объяснил он мне.

Я как раз прописывал на картине его лицо и спросил:

— А вы о чем тогда думали?

Он поднял к потолку глаза.

— Не помню что-то, Алексей Тимофеич.

— Я тут все дни о сыне думаю, куда его пристроить. Хотелось бы мастерству какому-либо обучить. И решил вот в ремесленное отдать. Как вы на это смотрите?

— Что ж, дело хорошее!

— Наверное, и на крыльце я об этом думал. Ну и еще о пшенице. Худо она растет у нас. Вот и добираюсь своим умом, почему же она не растет: влаги ли ей маловато или же по другой какой причине… Да только без толку все. Кабы агроном я был, тогда другое дело!

Я подарил ему этюд, который просила Настасья. Выругав ее опять, он бережно завернул этюд в газету и унес домой.

Приятно удивил меня Михаил. Он долго сидел перед картиной, озабоченно посвистывая. Круто встал вдруг, теребя кудри, с завистью вздохнул.

— Молодец, Алешка. А я вот задумал одно дело, да ленюсь все…

— Какое дело-то?

Рассказав, что давно уже конструирует оригинальный двигатель, он как-то приуныл сразу и ушел. Я был рад, что вызвал у него творческую зависть.

С каждым днем картина моя продвигалась к концу. Я уже отделывал фигуры, особенно много трудясь над лицами и стремясь каждому характеру дать и внутреннюю глубину, и яркую индивидуальность.

Не осталось у меня и следа прежних бесплодных, мучительных раздумий и сомнений. Теперь я твердо знал, что и как делать. Я видел назначение своей картины и верил, что она нужна людям.

Давно не творил я так радостно!

Чуя уверенность в хозяине, розовый конь мой снова перешел с мелкой рыси на скок, стремительно полетели навстречу короткие дни.

В картине, однако, не было еще главного образа. Но сколько я ни уговаривал Парашу позировать, она отказывалась наотрез.

— Нет, нет, Алешенька! Ни в жизнь не пойду теперь. Как я дяде Тимофею и тете Соломониде в глаза буду глядеть? Украла ведь я тебя у них, как воровка последняя.

Она не знала, конечно, о нашем разговоре с отцом и о семейном совете. Я тоже ничего не говорил ей об этом, потому что сам еще не знал, что делать. Следовать совету отца мешала неизжитая обида, но и потерять второй раз Парашу я уже не хотел. Если бы Параша потребовала от меня определенного решения, я так долго не раздумывал бы. Но она ничего не требовала.

В воскресенье, когда отца не было дома, она все же пришла ко мне на часок. Я быстро вылепил на холсте ее фигуру, но справа образовалась в картине пустота. Это был мой просчет в композиции, из-за которого могла теперь рассыпаться вся картина.

Я положил кисти и озадаченно сел перед картиной на стул. Что же делать? Перегруппировать все фигуры? Писать все заново?

И вдруг мне пришла в голову простая и естественная мысль:

— Я тут мальчишку около тебя, Параша, напишу. Вот, представь, приехала ты с Выставки. Сынишка твой на улице в это время гулял, как увидел тебя — кинулся на крыльцо, сел с тобой рядом. Наскучался, жмется к матери.

У Параши брызнули вдруг слезы из глаз. Закрывая мокрое лицо рукавом кофты, она со стыдом и укором сказала:

— Мне живого от тебя надо, а не картинку…

…Алексей сладко потянулся, зевнул и, не отрывая головы от горячей подушки, приоткрыл глаза. Словно возмущаясь, что он так долго спит, за окном неистово тарахтела и прыгала на вершине березы синеголовая сорока в чистом белом передничке.

На пол светелки почти отвесно спускались с подоконника желтые солнечные брусья. Значит, время перевалило уже за полдень.

«Да ведь сегодня же воскресенье! — обрадованно вспомнил Алексей, увидев безмятежно спящего брата. — Никогда нас мать по праздникам рано не будила!»

Повернувшись на другой бок, он стал уже снова засыпать, как вдруг в сонное сознание его вонзился отчаянный женский плач. Откуда-то издалека приплыл глухой говор и шум, оглушительно заскрипели внизу на лесенке ступеньки…

«Не пожар ли?» — сбросил с себя одеяло Алексей.

И тут же услышал, цепенея, испуганно-требовательный крик Василия:

— Вставай, братаны! Война.

ВОЙНА ЕСТЬ ВОЙНА

Родимая сторонка - img_14.jpeg
1

В заботах да в хлопотах потерял Тимофей счет дням. Кружился, как заведенный, с утра до вечера то в поле, то на складах, то на фермах.

Уж и не по годам бы такая беготня, да что сделаешь: остались из мужиков-то в колхозе одни старики да ребятишки, а хозяйство упускать никак нельзя. Вот и приходится не только самому работать, а и за другими доглядывать. Что спросишь, к примеру, с ребятишек? Лошадь и то не умеют запрячь толком, научить нужно. Тоже и баб взять: хоть и пашут сами, а нет у них той сноровки, как у мужика. Случится что с бороной ли, с сеялкой ли — ни починить, ни наладить не могут, переругаются только все друг с дружкой. А бригадиру одному не доглядеть, да ведь и бригадир-то — баба!

Вот и сегодня: послали ребятишек пахать в Долгое поле, а что они там делают, неизвестно. Ему бы, Тимофею, сеять идти надо, так забота гложет: «Успеют ли ребята вспахать. А вдруг не заладилось что у них?»

Пока готовила старуха завтрак, надел очки Тимофей, развернул газету. Заныло, защемило сразу сердце. Не видно войне конца, силен проклятый немец, не скоро, видать, его с нашей земли вытуришь.

Как вспомнил о сыновьях, и газета из рук выпала: ни от Михаила, ни от Алексея четвертый месяц никаких вестей нет. Может, и не живы уж оба! Вон Гущину Назару две похоронные одну за другой недавно принесли. Настасье Кузовлевой давно уж ни муж, ни сын не пишут. Тоже извелась вся, сердечная! А кто и жив остался, не больно много радости: Ефим Кузин, слышно, без ноги домой едет, Синицын Роман, тот в грудь ранен, в госпитале лежит…

— Ешь, старик! — поставила на стол картошку Соломонида. — Мне тоже собираться надо, огороды ноне перекапывать будем…

«Плохая у меня старуха стала! — глянул искоса на Соломониду Тимофей, принимаясь за еду. — За год-то ей всю голову как снегом обнесло…»

Тыча недовольно вилкой в непомасленную картошку, заговорил:

— К Парашке пойду сейчас. Пусть хлопочет овса у Савела Ивановича. А то совсем заморили коней-то! Бригадир, а заботы о конях не имеет никакой…

— Да уж сам хлопочи! — вступилась горячо за Парашку Соломонида. — Куда она от ребенка побежит сейчас? Полгода ему всего-то, да животишком, слышь, все мается. Знамо, пища худая, молока у матери мало, а тут еще забота у ней по колхозу. Мысленное ли дело!

— Не ко времени рожать-то вздумала! — заворчал Тимофей. — Добро бы от мужа, а то нагуляла невесть где. Ветром, что ли, надуло!

— Уже помолчал бы, старик! — гневно вскинулась на него Соломонида. — Подумай-ка, за что бабу коришь? В девках она, до колхоза сиротинкой жила, свету не видела. Алешеньку шибко тогда любила, за него выйти хотела, да пришлось ему тогда уехать из дому-то. Али забыл, что сам же выгнал его за ослушание? Она в колхоз вошла, только бы жить — муж попался непутевый. Не могла от него родить — бил. А и родила бы, велика ли радость от детей при таком отце! Сколь она мучилась с ним, пока в тюрьму за воровство его не взяли. А без детей какое житье бабе? Одному-то и дереву жить тошно.

54
{"b":"819307","o":1}