Проверил я композицию — нет ни одной лишней фигуры. Каждая вносит свой, совершенно необходимый вклад в разрешение замысла. Теперь осталось мне вписать главную фигуру. Место на крылечке, где она должна сидеть, пока еще пустует. А без этой главной фигуры картины нет. Без нее все рассыплется.
Михаил спустился из светелки в избу разодетый, собрался на репетицию, должно быть. Покрутился перед зеркалом, спросил Василия, пившего чай:
— Ну, как, Васька? Хорошо костюм сидит?
Василий, даже не взглянув на брата, стал наливать второй стакан, пробурчав:
— Одень пень, и тот хорош будет!
— Бурундук! — озлился на него Мишка и хлопнул дверью.
Я немного подождал и безлюдным переулком, сначала тихонько, потом все быстрее пошел в теплые сумерки. Параша ждала меня у плотины. Она метнулась навстречу мне большой бесшумной птицей и обняла за шею горячими руками.
Мы пошли в поле, сели на ступени колхозного амбара, неподалеку от дороги, и засмеялись от радости, что встретились и что нас не видит никто. Тесно прижавшись друг к другу, долго молчали, не зная, о чем и как говорить.
«А вдруг обманываемся мы оба? — со страхом думалось мне. — Может, любим сейчас прежних себя? Может, стали оба во всем чужими друг другу? Так стоит ли второй раз испытывать судьбу и мучиться от разрыва?»
Глядя снизу неотрывно в лицо мне широко открытыми, блестящими от слез глазами, Параша вдруг улыбнулась и спросила:
— На приданое-то заработал ли мне, Алеша?!
И столько было укора, сожаления и нежности в этой горькой шутке, что я опустил голову.
— Нет, Параня…
Она медленно сняла свои руки с моих плеч, выдохнув шепотом:
— Забыл!
— Почему же ты, Параня, не приехала ко мне? — жестко спросил я, не узнавая своего голоса. — Изломала и себе, и мне всю жизнь.
— Ой! — со страхом крикнула она. Лицо ее все больше и больше белело, а глаза становились шире, темнее. — Что ты говоришь-то, Алеша! Да как же мне ехать-то было? И куда бы я тогда с хворой мамой к тебе? До нас ли тебе было? Загородила бы я тебе всю дорогу. Легко, думаешь, мне было терять тебя? Может, дня не было, чтобы о тебе не думала… А ты обо мне такое! Ой, как обидел ты меня!..
И тут я понял, что никто не любил и не будет меня так любить, как Параша.
Целуя помертвевшее лицо ее и сухие почужевшие глаза, я ругал себя:
— Экой я дурак! Приехать бы да забрать надо было тебя. Как бы жили-то мы с тобой!
Она заплакала, трясясь всем телом и не отрывая рук от лица. Потом опять мы долго сидели, не говоря ни слова и слушая биение своих сердец.
В деревне всхлипнула гармошка, потом на улице зажурчал негромкий разговор. Это кончилась в избе-читальне репетиция. Но расходиться, видно, не хотелось никому.
Нам слышно было, как заскрипели ворота, ведущие в поле.
Мимо нас, по дороге, парами и в одиночку прошли парни и девушки. Черные силуэты их обозначались на белом небе, как на бумаге. По кудрям, по гармонии, висящей через плечо, я узнал Михаила, а рядом с ним курносую хохотушку-учительницу. Обнимая ее за плечи, Михаил отважно врал:
— Алешка собирается ваш портрет писать. Сроду, говорит, не видывал такой живописной натуры…
— Скажете тоже, Михаил Тимофеевич! Так-то я вам и поверила…
— Хороший у вас брат! — прошептала Параша.
— Не очень, — проворчал я. — У него жена такая милая, умная, а он тут за девками бегает.
— Не он за девками, а девки за ним, — защитила его Параша. — Как им такого не любить!
За Михаилом прошли группой трактористы из МТС с раменскими девчатами. Потом увидел я Романа и высокую девушку с длинной косой. Они шли, как чужие, по обочинам дороги.
— Это Маша Боева, Савела Ивановича дочка, — тихонько сказала мне Параша. — Девятилетку в Степахине окончила нынче. Третьего дня приехала. Славная такая девчонка…
— Нет, я под руку не хочу! — услышали мы ее сердитый обиженный голос. — Подумаешь, влюбленный антропос!
А Роман, отступая снова на обочину и поглаживая встрепанные волосы, растерянно говорил ей:
— Я ведь, Маруся, ничего такого… худого не думаю. Я просто так…
— Ах, просто так? Тем более незачем руки распускать…
«Она тебя научит уму-разуму!» — хохотал я в душе над Романом.
Где-то уже далеко, в конце поля, Михаил заиграл на гармонии, и трактористы обрадованно, с чувством запели в три голоса:
Ой вы, кони, вы, кони стальные,
Боевые друзья трактора…
Не допев, заспорили, засмеялись, вызвав досаду у меня: очень уж нравится мне эта бодрая красивая песня.
Вынув папиросу, я осторожно прикурил, укрывая огонек ладонями, и тут же услышал строгий оклик:
— Кто там курит?
С дороги черной высокой тенью надвинулся темноусый человек в пиджаке, накинутом на плечи. Очевидно, узнав нас, он вдруг словно зацепился за что-то.
— Это ты… художник? — будто не веря, с удивлением спросил он, вглядываясь не в меня, а в Парашу. Помолчал и пошел прочь, безучастно говоря:
— С огнем-то осторожнее: хлеб тут. Еще пожара наделаете!
— Из сельсовета, видно, идет, — обеспокоенно сказала Параша. — Мне тоже надо было на заседание президиума, а я вот… на свиданку пошла…
Прижалась еще крепче к моему боку и сказала тихонько и задумчиво:
— Любит он меня. Давно уж… Я бы и пошла за него, да Веру Федоровну жалко: несчастливая она, может, еще больше, чем я.
Над крышами забелела заря. Мы пошли задворками домой. Я проводил Парашу до крыльца. Она взяла меня за руку и повела за собой по ступенькам, потом открыла дверь в сени и, не выпуская моей руки, счастливо засмеялась:
— Иди за мной в избу, дурачок. Старики-то в сарае спят.
8
Глядеть мою картину, точнее, работу, ибо картина далеко еще была не готова, ходила вся деревня, от мала до велика.
Я ни перед кем не закрывал горницы и только просил гостей не шуметь. Постоянными зрителями были, конечно, ребятишки. Я удивлялся их выносливости и любопытству. Часами сидели они на полу, шепотом делясь своими впечатлениями и не упуская из виду ни одного моего движения.
Взрослые заходили по двое, по трое, очевидно, сговорившись. Слушая их простодушные, но большей частью очень верные замечания, я на ходу исправлял ошибки, кое-что переписывал и дописывал, а кое-что и вовсе убирал.
Идею, замысел картины понимали все, картина вызывала споры и не только потому, что в ней узнавали живых прототипов. Я ведь не старался сохранить портретное сходство, а стремился создать определенные характеры. Все это меня, конечно, радовало. Но вот как отнесутся к картине сами прототипы? Поймут ли, что в картине каждый выступает в обобщенном виде? Или же примут все на свой счет?
Поэтому-то я и взволновался, когда зашли ко мне Трубников с Боевым. Они долго не говорили ни слова, внимательно разглядывая картину. Савел Иванович не усмотрел в своем изображении ничего для себя обидного, хотя я сделал из него туповатого и туговатого на подъем человека. А может, он и понял это, но умолчал, потому что, например, образ Трубникова разгадал сразу.
— Что это у тебя, Андрей Иванович, уши-то на картине красные, будто их надрали?
Андрей Иванович почесал загривок, смущенно оправдываясь:
— Стало быть, художнику так потребовалось, я тут ни при чем.
Но вдруг улыбнулся виновато и признался:
— А знаете, о чем я думал, когда Парашу слушал? Вот, думаю, колхоз-то свой мы считаем чуть ли не первым в районе, а как поглядишь на передовые колхозы в других районах и областях, так и выходит, что хвалиться-то нам нечем и задаваться нечего. Много еще сделать нужно…
Мне хотелось пожать ему руку. И за то, что не унизился он до слепой, мстительной ревности, зная наши отношения с Парашей; и за то, что не боится правды; и за то, что так верно понял и выразил идею образа, прототипом которого является. Но я постеснялся протянуть ему свою руку из-за проклятой своей робости. А Савел Иванович уже смотрел мой пейзаж.