Но почему он должен был участвовать в их спорах, отыскивать с ними вместе истину? Он был мальчишкой, когда они сражались за эту истину, что он мог понимать!
Перед войной Фери женился на девушке по имени Дина, всегда сидевшей в гостях с таким лицом, будто ее обидели.
— А ты знаешь, дома у нее совсем другое лицо, — удивленно сказал Генрих, вернувшись от матери (мать жила вместе с младшим сыном в Скатертном переулке).
— Какое же?
— Такое, что она сейчас сама всех обидит.
Леля рассмеялась:
— И представляешь, сказала мне: «Не говорите пожалуйста, с Фери о политике, он этим не занимается».
— И что же ты?
— Я сказал, чем же он тогда занимается? Ведь вся жизнь — политика…
Как был удивлен и испуган Фери, узнав, что они вернулись!
— Вряд ли это благоразумно, — сказал он Леле.
Она пришла на Скатертный одна, без девочек. И правильно сделала: такая нерадостная встреча.
Раньше, вместе с матерью, Фери и Дина занимали две комнаты, теперь, похоже, им принадлежала вся квартира. Ковер на полу… Ничего подобного раньше не было, все, выходит, потеряли, а эти приобрели?
Леля сделала вид, что ничего не замечает. Из гордости.
Но Дина не выдержала.
— Правда, красивый ковер? Это Фери привез из Австрии. Он теперь во Внешторге.
Леля стиснула зубы. «Wo ist Heinrich?» — услышала она голос свекрови.
— Где Генрих? — спросила она. — Что ты знаешь о нем?
Фери молчал. Глаза его сделались плоскими. «Ничего не знает и боится знать», — поняла Леля.
Еще предстояло самое опасное — прописка. Конечно, она поступила неблагоразумно, вернувшись с детьми в Москву. Но не Фери говорить ей об этом. Кто-то только боится, а кто-то приобретает ковры. Между тем и те, и другие носят фамилию Гараи. Разве не удивительно?
Леля спросила:
— Это не вы платили за нашу квартиру?
Фери и Дина молча вытаращились на нее. Платили за квартиру? Как это понять?
— Кто-то вносил квартплату все эти годы. Потому квартира и сохранилась за нами, — сказала Леля. — Мне соседка написала, Нина Карловна, вот мы и вернулись…
Она ни минуты не сомневалась, что за квартиру платил не Фери, просто так спросила. Он даже писать им боялся, в последнее время совсем не писал. А Нина Карловна не побоялась, написала: «Почему бы вам уже не вернуться, Лелечка? Мне управдом сказал, что квартира числится за вами, кто-то перечислял квартплату, вы ведь, должно быть, знаете…»
Она не знала. Откуда?! Кто-то в трудное время заботился о том, чтобы им было куда вернуться! Кто же? Эрика?
— Лани давно в Венгрии, — сказал Фери.
Леле не понравилось, что он назвал Эрику — Лани. Тех, с кем она стала Лани, — нет, а Фери не имеет к этому никакого отношения.
Но оказалось, что именно Фери имеет отношение ко всему, что изменилось в мире.
— Мы с Диной тоже скоро уедем, — сказал он небрежно.
— Куда?
— Как куда? — удивился он ее непониманию. — В Венгрию.
Новость была оскорбительна своей несправедливостью. Почему все досталось Фери, именно Фери?
— У меня сейчас столько хлопот, ты себе не представляешь! — сердито сказала Дина. Леля вспомнила, что Генрих называл ее: дикая собака Дина. — Не разрешают вывозить ковры! Куда же я дену ковры?
С такой легкостью говорят об отъезде, как будто здесь ничего не остается: ни могилы матери в далекой Шалбе, ни дочерей Генриха…
Леля ушла, жалея об одном: зачем приходила? Опереться не на кого, вот и Эрика уехала. Еще бы! Они так мечтали об этом. Генрих когда-то говорил детям: «Что ж вы не учите венгерский? Ведь потом поедем в Венгрию». «Не хотим в Венгрию!» — кричали девочки, а Леля смеялась: «Когда это — потом?» «После войны», — серьезно сказал Генрих, а никакой войны еще не было.
Уехали все. Все, кто жив. Так и должно быть: человек возвращается на родину, даже если главные годы уже прошумели над головой.
А Генрих!
Управдом Сучков Николай Иванович, видимо не узнавая Елену Николаевну, долго вертел в руках документы. Так долго, что показалось: «Это конец. Он меня сейчас арестует. Позвонит, куда следует, и…»
— Аил Шалба? Далеко же вас занесло. От войны, значит, спасались? — громким противным голосом сказал управдом, все еще не возвращая документов.
— Мы были в эвакуации, — заискивающе пробормотала Леля. — Многие ведь были в эвакуации?
— Эва! — все так же громко сказал управдом. — Из эвакуации давно уже повозвращались!
И протянул Леле документы.
— Вещи целы?
— Да, да, спасибо, — обрадовалась Леля.
— Обыск был, — понизив голос, сказал Сучков. В соседней комнате кто-то громко щелкал на счетах. — Взяли-то его возле дома, когда с работы шел, а обыск был.
Прижав руки к груди, Леля со страхом смотрела на управдома.
— Ну, хорошо, — громко сказал он. — Документы в порядке, квартплату исправно вносили, проведем на общих основаниях. Вот эту форму заполните и завтра мне обратно.
Она поняла, что надо уходить, но продолжала сидеть, не в силах уйти. Может быть, он еще что-нибудь знает?
Управдом поверх очков смотрел на нее, не мигая. Если и знает, ничего больше не скажет, он и так сказал много. Леля встала со стула и низко поклонилась управдому.
В соборе на Елоховской площади звонили колокола… «Русскому воинству», — сказал, повернувшись к Леле, старик в валенках с самодельными калошами. «Лето, а он в валенках», — подумала Леля. Она обошла собор и повернула налево по Красносельской. Колокольный звон плыл следом до самого дома.
— Петр и Павел час убавил, — сказала дворничиха, развешивая на веревке мокрые половики.
— Что? — не поняла Леля.
— На час времени день убавился, вот что! Двенадцатое число сегодня, Петра и Павла праздник.
Двенадцатое июля! Она совсем забыла, Генриху сегодня сорок восемь лет. Его годы прибавляются, ее жизнь убавляется. Как непонятно все!
Прошлой зимой, после того как уехал Фери, она получила письмо от Эрики. Очевидно, Фери рассказал ей, что Леля и девочки в Москве.
Эрика писала по-немецки.
«Meine teure Schwester! Моя дорогая сестра! Простите, что я вас так называю, но я так чувствую. Генрих был мне братом, товарищем. Мы его никогда не забудем…»
Как последние слова над могильной плитой.
7
Между тем девочки выросли. Ирма совсем взрослая — девятнадцать лет. В институт ее не приняли, даже документов не взяли, только посмотрели и сказали: «У нас набор окончен». Этого следовало ожидать, не послушалась матери, написала в анкете, что отец арестован.
— Напиши — умер, — говорила Елена Николаевна.
— Нет, — отвечала дочь. — Я напишу правду.
— Но ведь умер — это тоже правда…
— А потом всю жизнь трястись, как ты?
Грубо, но справедливо. Ирма, впрочем, тоже поняла, что грубо, и потерлась щекой о материну руку.
— Не примут так не примут, — легко сказала она.
«Не примут — это еще полбеды», — подумала Елена Николаевна. Когда дочь ушла, начала метаться: «Господи! Как я могла допустить! Надо было поперек двери лечь. Никуда не пускать с этой проклятой анкетой. Ведь как донос на себя: отец арестован. В такое время, господи!»
Вернувшись, Ирма застала мать лежащей на диване в жестоком ознобе. Померили температуру — 39. Ирма кинулась звонить в поликлинику, вызывать врача.
— Не надо врача, — слабым голосом протестовала Елена Николаевна. — Пройдет к утру.
Она положила горячую руку дочери на колено и смотрела, не отрываясь, будто Ирма приехала издалека.
Так нельзя. Надо быть сильной. Что она вообразила себе? Что Ирма уже не вернется? Нельзя быть такой паникершей. Надо казаться сильной, уверенной, иначе девочкам не на кого опереться. Как ей самой. Так сиротливо от этого на свете!
Друзья Генриха были ее друзьями, а теперь их нет. В юности дружила с Мурой, но потом они разошлись. Как-то рассказала про Муру Георгию Константиновичу. Обычно ничего из прошлого не рассказывала, а тут рассказала, так, без подробностей. Он ничего не понял.