— Чего ж ты? Отдыхай… Я уже.
— Ну да, — сказал Елкин. — Тебя сгоню, а сам лягу.
Он взял ее руку, теплую, покорную, с беспокойством ощущая на себе все тот же косой, утекающий взгляд.
— Ох, — опять вздохнула Лидочка. С минуту поколебалась и легла, прижавшись к стенке. — Беда с тобой…
— Ну вот… — прошептал Елкин. Это было уже совсем ни к чему. — Видишь, говорю междометиями.
Они лежали лицом к лицу, не видя друг друга. Впрочем, нет, он видел: рот ее темно-алый, точно накрашенный. Тугое плечо было горячим, даже сквозь ткань гимнастерки. Круг на брезенте побледнел и стал мигать из последних сил, будто задыхаясь. Кто-то забормотал во сне.
— Брось, — прошептала она неуверенно, — слышишь?
— Не слышу…
Он и впрямь ничего не слышал, кроме гулкого стука в груди. И вдруг представил себе другое лицо — расплывчато-смутное. И сразу вспомнилось все, что было с ним связано. Мальчишечьи муки, страдания: смешные, нелепые… И все просто. Былое ушло, истаяло, как болезнь. Осталась легкая горечь и странно холодное, мстительное чувство.
— Слышишь? — повторила она и ладонью уперлась ему в щеку. Ладонь была шершавой, жесткой, он ощутил на губах горячее порывистое дыхание.
— Подожди… Чего ты, — проговорил он с трудом.
— Ничего. Пусти. — Голос уже был совершенно спокоен.
— Как пусти?
— Так, очень просто… Убери, сказано!
Она стряхнула с плеча его руку и убрала со лба волосы. Показалось, будто на губах у нее мелькнула усмешка.
— Так, — сказал он, задохнувшись. И вдруг точно увидел себя со стороны, услышал свой голос — хриплый, приглушенно-воровской, ощутил руки, тело — все свое тело, ставшее на миг до ненависти противным, скользким. Спросил уже совсем тихо: — Кой же черт ты осталась? Через час… может, никогда не увидимся.
Она словно кивнула, ткнувшись лбом в его плечо:
— Никогда? Тогда зачем же… Зачем?
Он почувствовал, что шинель на ней вздрагивает. И сам вздрогнул, услышав сухой, сдавленный плач. Сердце замерло, будто его сжали в кулак.
— Вот еще! Перестань. Да что ты в самом деле, — прошептал он, вконец сбитый с толку. — Ну, прости… Обидел, что ли? Хватит, полно тебе…
Она отдергивала плечо, не давая к себе прикоснуться. Постепенно затихла, затем вдруг пододвинулась и сама прижалась к нему…
— Я глупая, да? А ты хотел, чтобы другой была? Хотел?!
Текли минуты, в тяжкой полудреме. Он говорил ей что-то ласковое, успокаивающее, почти не слыша себя. Хотел обнять ее и — не мог: в черном, спертом воздухе кладовой то и дело чиркали спичкой. Идущие на смену подходили к часам; висевшим над топчаном на гвоздике, покашливая, что-то уж слишком долго рассматривали циферблат, трепетное пламя лилось в смеженные ресницы. Кто-то долго ходил среди спящих. «Какого черта», — ругался Елкин в забытьи… Потом он вдруг понял, что Лиды рядом нет. Пошарил рукой. Ушла не попрощавшись. А может, это и было прощание?..
Из-за полога слышались голоса. Скучавший сменщик разговаривал с Рыбой.
— …Подумать же… от самого, значит, Сталинграда? А вот нас, брянских, только в сорок третьем как ослобонили с-под немца, войска, значит, и повлекли.
— В Колыму бы вас повлечь, чтоб не сиделось под немцем в другой раз, — буркнул Рыба.
— До другого, дай бог, не доживем… А ты, озорник, сам в тех краях бывал небось.
Слышно было, Рыба сплюнул.
— И то сказать, сколеча протопал, а все без ордена. Или есть?.. А теперя вот и вовси, не судьба тебе. Жаль…
— Мне его некому показывать, орден. Я с собой память принесу, если живой останусь, сколько их своими руками кончил. Это я принесу.
Дрема, тупая, с колким, тревожным забытьем, обволакивала Елкина. Он время от времени возвращался из нее, точно из липкого омута, как сквозь толщу воды ловил обрывки несмолкавшего разговора, снова окунался и опять выныривал.
— …Я ведь булгактером был, совхозным, ну и втюрился в эту вдову, прямо света невзвидел. Красивая была. Улыбнется — светло вокруг, а то и в глазах потемнеет… Красивым трудно жить, соблазну много. Ну я ейное прошлое отмел. Вот те крест!.. Давай жить, говорю, по-людски. Ну, а растрата всплыла, так, мелочь, а все же… Да и время крутое, за катушку ниток судили… Оно, вообще, верно, если в корень смотреть. Я катушку, ты катушку — и раздели Расею. Как говорится: ты и убогая, ты и обильная… Я в финскую и попросился на скощенье срока…
И снова наплывающий из тишины сипловатый голос Рыбы:
— …Вот возьми финнов… Двери не запираются. И воров нету. Там, говорят, руку отрубывали, потому. Назад лет триста, а память в грешниках живет.
— Ишь ты…
— …И у меня живет… Жинка-то ведь ждала меня, кто бы подумал? А я тут как тут, принимай, благоверного, а у самого, веришь, руки отнялись. Гляжу, встает в рубашке… Будто ждала, вся нездешняя. Колька, шепчет, Колька…
«Это Рыба — Колька», — ворохнулось в мозгу.
— Колька… А я тебя во сне сегодня видела. Надо же. Три дня как в дыму. Закрутили любовь. Без вина пьяные. Три дня, а на четвертый, в рассвет, глотнул воды из ковша, а радио — «Идет война народная», и все, кранты нашей любви. Ну уж тут она не дождалась, немец упредил. Измылся… Немца того она задушила поутру. Так соседи отписали. Ну, ее в район, в гестапо. И на сук, на площади…
…— Товарищ лейтенант, слышь, пора…
— Время?
— Три ноль-ноль.
За откинутым пологом мигала коптилка. Сиял под сдвинутой шапкой потный лоб Королева. Солдаты, сопя спросонок, торопливо натягивали шинели. У порога маячил Сартаков, припорошенный снегом, с автоматом на груди.
— Товарищ лейтенант, в ваше распоряжение.
— Знаю. Проверь людей, боеприпас… Докладывайте, Королев.
— Порядок.
— Что немцы?
— Пока тихо. Зеленая улочка прямо к черту в зубы. Вылко под мостом сидит, на запалах.
— Так. Передашь комроты, если удастся, мост побережем. Сигнал — красная ракета.
В бункере уже выстроились солдаты. Сартаков проверял снаряжение. Спросил Нуриддина:
— По второму заходу? Выдюжишь?
— В его годы, — ответил за Нури Султанов, — я по три захода делал. Смешной вопрос.
Кто-то фыркнул, солдаты заулыбались…
Рыба, нахлобучив шапку на брови, сидел в прежнем положении, на полу, подперев стенку, раскинув кривые ноги. В зыбком свете коптилки щеки его странно поблескивали. Плакал он, что ли… И когда Елкин совсем тихо сказал «встать», он вскочил, скользнув вдоль стены, точно его дернули за веревку.
— Королев, выдай ему трофейный, — кивнул Елкин на кучу автоматов в углу.
Руки Рыбы дрожали, когда он принимал автомат, и потом, когда они зашли в боковушку, где уже никого не было, он все еще никак не мог защелкнуть пряжку ремня, словно оттягивая момент, уже надеясь на что-то и все еще не веря.
Елкин развернул планшет и показал, где они находятся: от разбитых кубиков городка тянулась лощина, тот самый путь, по которому они должны были пройти, заходя немцам в тыл, дальше шли холмы, асфальтированный большак упирался в Хальсберг, где, по-видимому, находился штадив.
— Слушай внимательно, — сказал ему Елкин. — Пойдешь с нами, а дальше один, незамеченным, ползком, хоть на крыльях, понял? Доложишь обстановку. Все как есть. Скажи, постараемся взять берег и мост. Будем ждать команды. Им там виднее. Нам обстановка не совсем ясна. Понял?
— Есть! — ожил наконец Рыба. — Искуплю вину…
— При чем тут вина? От тебя зависит жизнь людей. Мертвый, а доползи. — И совсем тихо: — Кто знает, может быть, они прорыв готовят здесь. Может, передовая группа. Немцы, судя по всему, ведут обманный бой, сковывают дивизию, а сами попрут сюда, через мост… Повтори!
Рыба повторил.
— Вещмешок не забудь. Сухой паек…
— Хватит. Остался. — И уже в дверях, с усилием произнес: — Я тебе этого не забуду, лейтенант…
14
Все было до странности просто. Внезапный, как тошнота, студеный запах снега, пронизавший застывшее тело. И блестящие в темноте, какие-то сизые глаза Сартакова, белозубый — даже не сразу поверилось, — шепчущий в улыбке рот: «Кинулись, лейтенант».