Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Перечитывая этот текст, я думаю: вот случай из тех, когда душевно чистый, деликатнейший человек хочет казаться другим — грубоватым, даже развязным, когда самый стиль письма норовит прикрыть сущность. Должно быть, тут прием самозащиты, выражение растерянности, смятения.

И было отчего.

— Берите же яблоко, ешьте, — вдруг прекращая чтение, Илья Арнольдович, морщась, сердито подал мне яблоко.

— Нет, поделимся. Вы же любите яблоки.

Он сочно откусил от яблока и заметил:

— А знаете, все-таки я больше люблю колбасу. Колбасу люблю больше всего на свете… Довольно! Нельзя!

— Что нельзя?

— Нет, не следовало бы посылать этот вздор, — размышлял Ильф сам с собою и вдруг продекламировал из Блока: «Спаси меня от призраков неясных, безвестный друг…» — И вдруг предложил мне: — Лучше расскажите, что происходит в милом девичьем гнезде на Преображенской. Признаюсь, это яблоко оттуда.

Я должен был рассказать, что нового за последние дни в доме на Преображенской улице, перед окнами которого с наступлением весны расцветут каштаны, напоминая свечи в старинных канделябрах. Но пока еще дует с моря холодный ветер, и там, в доме над самым обрывом, в нетопленой квартире, брошенной прежними хозяевами, несколько девушек под самоотверженным руководством художников-энтузиастов образовали студию. По примеру Коллектива поэтов кто-то окрестил новое начинание Коллективом художников.

За зиму двадцать первого года там протекло немало чудесных долгих вечеров у раскаленной докрасна печурки, среди подрамников и мольбертов, в запахе красок, жареной кукурузы, морковного чая, в беседах, шутках, импровизациях, подражаниях монмартрским нравам.

Не только юноши, но и пожилые люди любили там бывать. Душою общества был ласковый и остроумный Михаил Александрович Медведев, седовласый художник, знававший Париж, Мюнхен, Вену. Разве могло это не нравиться?

Чуть ли не ежедневно бывал здесь Багрицкий, появились Ильф и Славин, зачастил брат Ильфа, художник Маф — Михаил Арнольдович, за глаза больше известный под именем Миша Рыжий, а впоследствии, в Москве, Лорд — хранитель Дома печати. Пришел задумчивый пролетарий Гехт в кожаной куртке наборщика, попахивающей свинцом. Бегал сюда Сема Кирсанов, удивлял девушек зычными будетлянскими стихами, голосом, слишком громким для подростка.

Багрицкий, может быть сам под впечатлением новой своей поэмы «Сказание о Летучем Голландце», бросил словцо, и за тремя девушками из коллектива художников, статными и длинноногими, закрепилась романтическая кличка — валькирии. Так и пошло. Две валькирии — Маруся и Генриетта — и пытались навестить больного Ильфа перед тем, как пришел к нему я.

Как бы отводя душу после импровизированного чтения, Ильф так же внезапно, как прервал его, проговорил:

— Так как же там, гей ты, моя Генриетточка?

Это сразу развеселило нас… Не обойтись без еще одного отступления: я вернулся в те дни из трудной поездки через всю страну с голодного Поволжья, куда ездил сопровождающим продовольственный маршрут. В дороге я болел сыпняком, выжил и вернулся в госпитальной красноармейской шинельке и козловых сапожках, хотя и весьма отощавший, зато с добрым запасом песен и запевок, незнакомых на юге, подслушанных в теплушках и госпитале. Хотел я того или нет, стала укрепляться за мною слава этакого удалого молодца, чуть ли не гусляра. Думаю, товарищам просто забавно было видеть в своей среде такой выдуманный персонаж в добавление к нравам Монмартра. Как всегда, шуточки на этот счет шли от Багрицкого. Кажется, догадывались также, кому из девушек охотно посвящает свои запевки удалец, хотя имя этой девушки было чуждо русским былинам.

От новой шутки Ильи Арнольдовича обоим нам сразу стало легко и весело. Легко мне было теперь сказать, что гой еси, Илья молодец, не понять замысловатого письма. Пожалуй, действительно не стоит отправлять девушкам подобные вычурные письма. Надо проще.

— Да, надо бы проще, — не без печали проговорил Ильф. — Но проще у меня, вероятно, никогда не получится. Много слов, а истина не вся… Но да будет так!

Он взял со столика конверт с уже написанным на нем адресом, вложил в конверт листки, тихо сказал:

— Почтальон будет не раньше нового утра по солнечному исчислению. Этот добряк не хочет мне зла. Но вы все-таки отправьте. Почтовый ящик у нас за воротами, и это легче ведра воды. Будем действовать. Довольно размышлять о насморке Робеспьера и о тайнах Теодора Гофмана. Почта теперь ходит плохо, и письмо, бог даст, не дойдет. Что делать? От этого гибли империи, не то что я… Будущий поэт, совместивший в себе качества Горация и Банделло, такой поэт когда-нибудь расскажет о моей судьбе… А на днях, — закончил Ильф, — мы с вами пойдем на Ришельевскую — там в одном доме поселился настоящий писатель.

Скоро я узнал, о ком говорил Ильф: в доме на Ришельевской поселился Исаак Эммануилович Бабель, вернее сказать, мы впервые услышали о нем, о настоящем писателе, уже печатавшемся в «Летописи» Горького.

Однако близок конец моего рассказа.

Письмо по адресу дошло, не коснувшись судьбы автора.

День, когда мы с Ильфом разделили румяное яблоко, и для него стал памятным днем жизни. Судьба его была не там, куда ушло мудреватое письмо, продиктованное тревожной и зыбкой влюбленностью, — иное стояло за дверью.

Напомню, что яблоко было принесено больному девушкой из «милого гнезда», девушкой с очень русским именем — Маруся. Речь идет о Марии Николаевне Тарасенко, ставшей женой Ильфа.

Девушка с именем, не свойственным русским былинам, не ушла из нашего дружеского круга. Через много-много лет мы с ней поженились. И, вероятно, уже тогда, когда это случилось, Ильф, по-прежнему человек «веселый, голый и худой», занес в свою записную книжку под датой 1930 года четыре слова: «Гей ты, моя Генриетточка!»

Я узнаю эти слова, узнаю и гадаю: что думал при этом Ильф? Что он хотел сказать?

Напомню также и печальное, очень значительное замечание Ильфа о стиле приведенного здесь письма: «Да, надо бы проще. Но проще у меня, вероятно, никогда не получится».

К счастью, Ильф здесь ошибался.

Нужно было желанное и верное соединение, чтобы получилось по-другому. И как знать, может, уже тогда, в молодые годы, Ильф тайно ждал «безвестного друга», которого позже нашел.

Знатоки говорят, что нельзя заваривать чай крутым кипятком, нужно охладить, ослабить кипение. Для этого нужно рассудительно плеснуть туда свежей воды. Вероятно, так и получилось, когда Ильф соединился в труде с Евгением Петровым. И, как всегда в искусстве, весь секрет состоял в чувстве чести и меры, что было свойственно им обоим.

ТЕПЛАЯ МАЙСКАЯ НОЧЬ

Весною 1925 года мы были молоды и очень любили романтику революции.

С гордостью и жадностью мы читали новые рассказы, повести или романы о революции. Каждое новое имя молодой советской литературы замечалось немедленно, и неудивительно, что нам понравилась буйная проза Артема Веселого. Мы передавали из рук в руки книгу журнала с новой вещью этого писателя со странным сочетанием имени и фамилии — Артем Веселый — суровость и легкость. Но он был наш, в его произведениях мы находили себя, видели картины того недавнего, что многие из нас сами пережили на военных и трудовых фронтах, во взбудораженных революцией семьях, в комсомоле. И нас не удивило, когда в мощно-широких, несдержанных произведениях Артема Веселого — в них и страницы верстались как-то по-особенному, то пирамидкой, то столбцом, — мы встречали выражения малолитературные, не удивляло, не озадачивало, как наших отцов, напротив, это тоже воспринималось как признак новой литературы, даже нового быта, это даже подкупало, устанавливало какую-то таинственную, только молодым понятную связь, — словом, все это очень нравилось. Одну песенку из только что появившегося романа «Страна родная» мы живо подхватили. Эдуард Багрицкий то и дело напевал глуховатым баском:

На заре каркнет ворона,
Коммунист, взводи курок!
В час последний похорона
Расстреляют под шумок…
45
{"b":"817339","o":1}