Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Век шел на меня, составленный из практичнейших сплавов металла и совершенных механизмов, в конструкциях и формах которых я разбирался лучше, нежели в ссорах, происходящих в нашей семье. Именами века становились слова: Крупп и Крезо́, Фарман и Блерио, Ньюпорт, Бенц и Рено, Мерседес, Виккерс… Со всех сторон предлагались веку эти имена, но шла борьба за преобладание одного из них.

Для русских мальчиков, для обыкновенных мальчиков улицы, эти слова не казались замысловатыми. Это были слова их обихода.

Авиатор Пегу совершал мертвые петли. Никто не знал, что это, собственно, означает — мертвая петля. Мимо окраинных строений, через пустыри торопились к ипподрому мальчики всего города. Они шли группами, размахивая руками, и, обгоняя друг друга, стремились удержать место в голове вереницы.

Спортивная игра создавалась уже на путях к месту полетов, — импровизированный кросс восхищал мальчиков едва ли не сильнее, чем ожидание небывалого зрелища.

Дамы и мужчины, иногда с праздничными детьми, двигались в колясках, на дрожках и в экипажах. Вагоны качались от переполнявших их пассажиров. Трубя, прошумело несколько автомобилей и промчалась карета скорой помощи.

Никто не знал, что, собственно говоря, на ипподроме произойдет. Смерть? Полет на луну?

Среди мальчишек завязывался спор о национальности этого человека — Пегу. Все знали Уточкина, Ефимова, Васильева и штабс-капитана Нестерова, перелетевшего из Севастополя в Москву. Смельчак Пегу тоже должен быть русским! Сердце замирало от восхищения перед доблестью русских летчиков! Но одни утверждали, что он американец, другие — что француз, и сердце отдавалось французам.

Ветер и пыль заносили пустыри и дали. Показался деревянный павильон ипподрома. Пыль над ипподромом стояла желтым пламенем. Весь его огромный овал был окантован ленточкой зрителей. У входа сдерживали толпу прибывающих. Новые толпы распространялись по дороге от трамвая.

Шумели и хлестали по лошадям скопища извозчиков. Кучера барских экипажей, стоя на козлах во весь рост, не сводили глаз с лужайки ипподрома.

Там все еще бездействовала замысловатая штука, над которой трудилось пять человек. Один из них был в шапке, напоминающей шлем водолаза. Это, говорили в толпе, и есть Пегу. Авиатор! Француз! Сердце замирало от восхищения перед французской нацией.

Через некоторое время от птицеобразной штуки отдалились трое, авиатор же влез на нее и, как канатоходец, прошелся по плоскостям и незаметно скрылся. В павильоне заиграл оркестр, донося лишь удары барабана.

Но вдруг, покрыв собою все звуки степи, толпы и праздника, в природе впервые разнесся совершенно своеобразный стрекот. Аэроплан вздрогнул, вновь замер и замолк. Среди лужайки он стоял загадочно, наедине с землею и воздухом.

Мы стали свидетелями вторичного рождения небывалых звуков. Из-под аэроплана, как от встряхнутого ковра, отделился клуб пыли, и аппарат-птица побежал вдоль лужайки. Его увидели в потрясающем положении: его увидели на фоне небесного свода. Он взлетал все выше, описывая спираль. Теперь он вполне обнаружил свои птичьи формы! Он летел, затихая, к низкому заходящему солнцу и вскоре исчез совсем. Но не успели в толпе произнести первого слова, как возобновился, теперь глухой, стрекот — признак присутствия аэроплана.

Аэроплан летел на этот раз очень высоко, и все видели лишь его, забывая об авиаторе. Достигнув точки над серединой ипподрома, он, как бы подхваченный ветром, начал взлетать по крутой дуге, опрокидываясь верхней стороной книзу, лапками вверх. Все, ахнув, вспомнили о человеке: человек падает.

Но аппарат обозначил петлю, другую, третью и, торжествуя, снова совершил щедрый круг над ипподромом.

Глава девятая

Домой я вернулся поздно.

У Дорофея со дня моего бегства из дома я оставался недолго. Дорофей, озабоченный моей судьбой, натолкнувшись на мое решительное нежелание возвращаться к матери, счел за лучшее обратиться к отцу. Мать с этим согласилась не сразу.

Она приходила в купальни с Наташей. Наташа сидела на скамеечке и плакала. Мать то нежно меня вразумляла, то, теряя спокойствие, скороговоркой грозила и тянула меня силой. Но я упрямо заявил:

— Домой я не пойду!

— Да возьмите же его, Дорофей! — обращалась она к несчастному, который терялся при виде этой сцены. — Чего же вы стоите, как истукан! Неужели вы не понимаете: мальчик окончательно потерял голову.

Она грозила привести полицию, снова смягчалась и со слезами в голосе просила меня образумиться. Я сам, едва сдерживая рыдания, готов был провалиться сквозь землю — бессовестный мучитель матери; но представление о моем позоре, одно лишь представление о том, что я должен пройти по двору перед жадно-любопытными глазами жильцов, подавляло во мне все чувства, и, деревенея, я повторял:

— Не пойду, нет, не пойду…

Дорофей был направлен к отцу, и тот явился на другой же день. В теплый день он пришел в пальто с поднятым воротником.

— Что же, — сказал он, улыбаясь, — пойдем домой.

— Куда? — спросил я, трепеща, чувствуя, что возражать отцу не посмею.

— Ты ведь на Арнаутскую не хочешь?

— Нет.

— Ну, так пойдем ко мне.

И за отцом я пришел в его комнатку на даче. Я следовал за ним со стыдом и смущением. У него было новое пальто, незнакомое по прежней нашей жизни, с узким бархатным воротничком. Я шел за ним, не попадая в ритм его шагов, отвечал на его вопросы; я чувствовал себя мальчиком, подобранным на улице добрым господином. И у его порога я деликатно остановился.

Это был маленький особнячок в глубине сада. Домик для садовника в одну комнату с кухней. Дача принадлежала богачу Андреевскому, у которого к этому времени отец служил управляющим.

Таким образом осуществилось брошенное матерью в раннем моем детстве предсказание о двух домиках, домиках-разлучниках.

С новой обстановкой я сживался медленно. И на Арнаутской, у матери, люди и нравы стали для меня чуждыми, но в том доме, как кошка, я прислал свое местечко, каждый предмет — будь то шкаф или кастрюля — был моей вещью, не раз пострадавшей от моих мальчишеских рук, а здесь, в комнате отца, большинство вещей принимало меня как чужака. Первородство было на их стороне. Лишь с тем немногим, что отец принес сюда с Арнаутской, я встретился как с милыми старыми друзьями.

— Здравствуй, пресс-папье! Ты помнишь, как испугало меня в Юнкерском саду?

Все те же лежали толстые двухконечные карандаши, с одного конца красный, синий — с другого. Чугунная ажурная тарелка и два уральских камня-самоцвета, из которых один служил в моих играх Монбланом.

Я любил играть среди них, противопоставляя нашу компанию остальному дому.

— Ура, мы независимы!

Отец с утра до ночи не бывал дома. В субботу посылал меня в цирюльню, где за пятак меня стригли под нулевой номер, и к вечеру водил в баню. Те его привычки, которым он не изменял и здесь, — особенная манера курить табак или ломать сахар в ладонях, оттягивать при бритье кожу, привычка к банкам сапожного крема «Эклипс», к бутербродам «докторского» хлеба с гречишным медом, — все эти личные подробности, заново найденные в домике на андреевской даче, сыграли роль проводников в душе полузабытого отца, и постепенно исчезала неловкость моего нового положения.

Идя домой после полета, я собирался для оправдания изобразить события в самых восторженных красках. «Ах, подумай, папа, как он летел!.. Как он летел и падал… летел и падал… Он падал в воздухе и летел снова!.. А народу!.. А извозчиков!.. Все мальчики остались на ипподроме…»

Так, робея, я думал оправдываться. Но когда я пришел домой, отца еще не было.

Дверь на замке. У порога шевелится знакомый куст.

Еще вчера, лишенный своевременного сна и среды родимых предметов, уткнувшись ночью в замок, усталый и голодный, я затосковал бы, почувствовал бы себя несчастным и бесприютным, а на этот раз, весь в воспоминаниях о полете, я не испытывал никакого нетерпения. Комната за дверью утратила для меня всякую заманчивость.

79
{"b":"817339","o":1}