Тем вечером мы все собрались вместе в его доме, чтобы как-то утешить друг друга, но утешение было трудно найти, потому что, сколько бы раз он ни был на волосок от смерти, никто не предполагал, что это произойдет вот так. По крайней мере, не я. Был шок, затем отчаяние, затем воспоминания, и снова шок. Я оглядел гостиную, полную людей, полную всех тех жизней, которые он затронул, каждую по-своему. Члены семьи, лучшие друзья и новые знакомые — все скорбят по-своему. Жизнь никогда не будет прежней для любого из нас, и теперь мы все навсегда связаны этим разрушительным событием, этой раной, которая наверняка оставит шрам. В течение многих лет я не мог ездить в радиусе ближе мили от этого дома на озере Вашингтон, не испытывая приступы ужасающей тревоги, вспоминая звуки этих рыданий.
На следующий день я проснулся, прошел на кухню, начал варить кофе — и тут на меня накатило. «Он не вернется. Его больше нет. Но… Я все еще здесь. И я могу проснуться и прожить очередной день, несмотря ни на что». Я не мог это осознать. Как это кто-то может просто… исчезнуть? Это казалось нереальным. И нечестным.
Вскоре жизнь превратилась в длинную череду первых раз. Моя первая чашка кофе с тех пор, как его не стало. Мой первый прием пищи с тех пор, как его не стало. Мой первый телефонный звонок. Моя первая поездка и так далее и тому подобное. Казалось, что каждый шаг, который я делал, был шагом от того времени, когда он был жив, чередой моментов, в которых мне приходилось учиться всему заново. МНЕ ПРИШЛОСЬ ЗАНОВО УЧИТЬСЯ ЖИТЬ.
«Сочувствие!» — писал Курт в предсмертной записке, и были моменты, когда я умолял свое сердце почувствовать боль, которую испытывал он. Я просил его разбиться. Я пытался выжать слезы из глаз, проклиная эти гребаные стены, которые построил такими высокими, потому что они удерживали меня от тех чувств, которые мне отчаянно нужно было испытать. Я проклял тот голос по телефону, который преждевременно сказал мне, что он умер, оставив меня в этом состоянии эмоционального конфликта без возможности достучаться до того резервуара печали, который мне нужно было опорожнить. Я знал, что горе пожирает меня заживо, даже если оно и похоронено глубже, чем я мог дотянуться. Я был под наркозом, и все, чего я хотел, — это почувствовать боль во время операции, столь необходимой для излечения.
Временами мне было стыдно за то, что я не мог чувствовать, но в конце концов я принял тот факт, что нет правильного или неправильного способа горевать. Нет методички, нет руководства, к которому можно обратиться, когда нужна помощь с эмоциями. Это процесс, который невозможно контролировать, и вы полностью зависите от его власти, поэтому нужно подчиниться ему, как бы страшно ни было. С годами я смирился с этим. По сей день меня часто одолевает та глубочайшая печаль, повалившая меня на пол, когда мне впервые сказали, что Курт умер.
Неужели время определяет глубину горя, когда теряешь кого-то? Разве эмоциональная значимость определяется просто количеством дней, которые вы провели вместе? Те три с половиной года, что я знал Курта, — относительно небольшой промежуток времени в хронологии моей жизни, но они сформировали и в некотором роде до сих пор определяют то, кем я являюсь сегодня. Я всегда буду «тем парнем из Nirvana», и я этим горжусь.
Но без моего лучшего друга детства Джимми Суонсона я бы никогда даже не добрался до Сиэтла, и его смерть оставила пустоту в моей жизни, которая была совершенно иной.
Я узнал о смерти Джимми по телефону, стоящему на тумбочке гостиничного номера, в Оклахома-Сити, утром 18 июля 2008 года. Он скончался во сне, в том же доме в Северном Спрингфилде, где мы вместе в детстве открывали для себя мир музыки. На том самом диване, где мы часами смотрели MTV, мечтая когда-нибудь прикоснуться к жизни известных музыкантов, которыми восхищались.
Я повесил трубку, открыл шторы, посмотрел в небо и заговорил с ним. Если раньше мы передавали друг другу записки в коридорах средней школы на переменах, то теперь нам оставалось общаться через дух и молитву.
Вместе с Джимми умерла часть меня. Он был для меня больше, чем другом, он был моим домом, и хотя я никогда не мог отпустить его, когда он умер, я должен был отпустить то, кем был с ним я. Так началась еще одна череда «первых раз», но теперь это было труднее, потому что мы с Джимми вместе испытали их так много. Словно сиамские близнецы, разделенные после долгих лет одного тела на двоих, — теперь я был один, задаваясь вопросом, кто я сейчас, предоставленный сам себе. Я смотрел на него снизу вверх, следовал за ним и завидовал его способности жить ровно так, как он хотел. Джимми любили все, потому что он был на свете такой один. Мы вместе открывали свою индивидуальность, но восприняли ее каждый по-своему. Как бы мы ни любили музыку — а Джимми тоже пробовал играть, — он никогда не был вдохновлен настолько, чтобы довести дело до конца, как я, предпочитая оставаться в тени, подбадривая меня со стороны.
Я ощущал отсутствие Джимми всем сердцем. На момент смерти Курта мне было всего двадцать пять лет, и я еще не был готов справиться с тем, что последует дальше. Но Джимми умер, когда мне было тридцать девять, и к тому времени у меня было гораздо более широкое понимание жизни, что, в свою очередь, дало мне лучшее понимание смерти. На тот момент я уже был мужем, отцом и лидером новой группы, взяв на себя все бесчисленные обязанности, связанные с этими ролями. Я больше не был худым мальчишкой, прячущимся за гривой волос и гигантской барабанной установкой. Мои эмоции стали более зрелыми, более концентрированными, более интенсивными. Я больше не мог просто заталкивать чувства поглубже. Я знал, что не будет волшебных телефонных звонков. Я знал, что смерть окончательна. Я знал, что горе — это долгий и непредсказуемый путь. В НЕКОТОРОМ СМЫСЛЕ ПОТЕРЯ КУРТА ПОДГОТОВИЛА МЕНЯ К ПОТЕРЕ ДЖИММИ ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ. И хотя это два совершенно разных типа взаимоотношений, оба почти в равной мере сформировали меня и сделали меня тем человеком, которым я являюсь сегодня.
Хотя Курт и Джимми не были «семьей», я пригласил их войти в нее, и это приглашение иногда может быть даже более близким, чем связь с любым кровным родственником. Здесь не было никаких биологических обязательств; мы были связаны по другим причинам: наши души, наша любовь к музыке и наша взаимная признательность. Семью не выбирают, и, когда теряешь члена семьи, в дело вступает биологический императив, который подразумевает встроенный тип скорби. Но с друзьями строишь свои собственные отношения, которые, в свою очередь, определяют твое горе, и эти отношения можно почувствовать еще глубже, когда они уходят в прошлое. ИНОГДА ЭТИ КОРНИ ВЫКОРЧЕВАТЬ ГОРАЗДО СЛОЖНЕЕ.
Эти смерти до сих пор длинным эхом отдаются в моей жизни, и не проходит и дня, чтобы я не думал о Курте и Джимми. Есть простые напоминания: песня по радио, которую Джимми играл на воображаемых барабанах за рулем старой потрепанной «Рено». Розовое клубничное молоко, которое Курт иногда покупал себе на заправке. Запах дешевого одеколона Brut, которым Джимми обливался каждое утро, обожая его, что бы ни думали по этому поводу окружающие. Шапка-ушанка, которую Курт часто носил, чтобы скрыть лицо от публики, и солнцезащитные очки в белой оправе в стиле Жаклин Кеннеди, которые стали его фирменным стилем. Кажется, что, куда бы я ни повернулся, можно найти напоминание, но теперь они больше не разбивают мне сердце; они заставляют меня улыбаться.
Но больше всего я ощущаю присутствие Курта, когда сажусь за ударную установку. Я нечасто играю песни, которые мы играли вместе, но, когда сижу на том табурете, все еще могу представить, как он стоит передо мной, размахивая гитарой и надрывая легкие в микрофон. Если долго смотреть на солнце, можно прожечь пятно на сетчатке. Точно так же и его образ навсегда высечен в моем сердце, когда я смотрю из-за барабанов на публику передо мной. Он всегда будет рядом.
И каждый раз, возвращаясь в Вирджинию, я чувствую Джимми. Он в деревьях, по которым мы лазали в детстве, в трещинах тротуаров, по которым мы шли в начальную школу каждое утро, и в каждом заборе, через который мы перепрыгивали, чтобы срезать путь. Иногда я говорю и слышу его слова, хотя и сказанные моим голосом. И, когда я вижу его во сне, он ни капельки не изменился. Он по-прежнему мой лучший друг.