— Все хорошо? Не порезалась?
— Не порезалась. Все хорошо. Какая жалость.
Мы постоянно повторяем эти слова. Какая жалость.
Я сожалею о своей жизни. Я сожалею о вашей жизни. Сожалею обо всех жизнях на планете. Сожалею, что Руби больше никогда не придет домой. Что случилось с Руби в тот день? Я сожалею о нездоровом воздухе, который мы втягиваем в себя, и еще более нездоровом дыхании, которое мы выпускаем из себя обратно в мир. Сожалею о множестве людей, которые умерли, и о множестве людей, которые вынуждены жить дальше. Сожалею, что мне постоянно приходится бороться, что жизнь каждого человека — сплошная борьба, сожалею о том, что происходит, и о том, чего не происходит. Сожалею почти обо всем и хотел бы, чтобы моя жизнь сложилось иначе. Любым из миллиона других способов.
— Раз ты не порезалась, то все хорошо, — говорю я и хочу ее обнять, хочу, чтобы в штанах у меня стало твердо, хочу прижаться к ней и потрясти ее непрерывно пульсацией своего…
Она улыбается мне. Она прекрасна. И все совсем не хорошо.
— Ну, я пойду.
А это уже немного спустя, когда она надевает куртку, застегивается. Она всегда это говорит, каждый вечер, застегивая одну из своих модных курток, — так уж повелось. Не знаю, где она берет деньги на такие покупки. В этих краях о моде уже не заботятся. Удивительно, где она вообще находит такие вещи, — магазины в деревне, мимо которых я прохожу, выглядят скучными, со скудным выбором, даже манекены в витринах как будто раздосадованы из-за унылых одеяний, которые на них напялили. Может, она заказывает все это в Столице? Может, она…
Я пристально смотрю на нее, примечаю малейшие мимические движения, наблюдаю, как плавно, будто крылья бабочки, сходятся и расходятся ее ресницы, как шныряет туда-сюда у нее во рту язык, маленький и увертливый, такой неподходящий к ее телу, мощному и обильному. Если бы я так внимательно следил за собой!
Застегнувшись, она говорит:
— Поцелуй Аса-чань и передай, что я зайду проведать ее утром.
Я жду, что она это скажет. Роли давно заучены. Мы не запнемся никогда. Не провалим эту сцену.
— Поцелуй Аса-чань и передай, что я зайду проведать ее утром.
— Хорошо.
Она мгновение мешкает перед дверью, готовясь выйти, упорхнуть в вечерний сумрак из опрятного гнездышка. Смотрит на меня, словно чего-то ожидая. В этот миг я всегда чувствую неловкость, но стараюсь не отводить взгляд. Глаза в глаза. Однажды кто-нибудь из нас нарушит этот порядок. Однажды кто-нибудь сорвется.
Осознав, что она ушла и по пустынной улице держит путь в свой пустой (пустой ли?) дом, я застегиваю куртку и направляюсь вниз по склону. Каждый вечер я иду искать мою девочку, мою милую потерянную девочку.
Руби пропала два года назад. Наша драгоценность, наш клад, наше…
Попытайся.
Ей было одиннадцать. Шла домой из школы, с плотным кожаным ранцем за спиной, медленно и неуклюже ступая длинными, как у меня, ногами, меряя тротуар широкими шагами, пинками загоняя камушки в водосточные решетки, сдувая пушистые головки одуванчиков — нет, для этого она была уже большая; почему я изображаю ее маленькой девочкой, к чему такая целомудренность, и какое было время года? Отцы и их маленькие девочки. Нет, одуванчиков не было. Когда я вообще последний раз видел цветы? Цветут ли они даже весной? Или я просто ничего не замечал? Наверное, так и было…
А еще рокот, тяжелый рокот стоял по всей земле, как будто планета вышла из строя и готовилась распрощаться со своим местом в Солнечной системе, окончательно слететь с оси; забурчало, разломилось, плиты потерлись друг о друга, точно исполинские ладони в злорадном предвкушении, и волны хлынули на нас. Руби наверняка убежала, наверняка увидела или услышала, как вода вздымается чудовищной стеной; она девочка смышленая и сильная, вся в меня, наверняка она…
Порой мне мерещится, будто ее забрали, похитили. Какой-то человек в микроавтобусе, какой-то парень схватил ее, швырнул на заднее сиденье и уехал, и как-то… Пусть даже ее забрал бездушный тролль… И она еще жива, может быть. А может, на выручку ей подоспел герой или героиня из тех книжек с картинками, которыми она зачитывалась, и эта милая, нежная госпожа до сих пор обхаживает ее в каком-нибудь уединенном уголке, где-нибудь далеко на юге, где жарко, где с ветвей свешиваются наливные плоды. Порой мне мерещится, что она до сих пор плавает. Будто она вовсе не утонула, а ухитрилась все это время продержаться на поверхности океана и теперь направляется домой. Моя девочка.
Уши разболелись.
Ночь стала дикой. Стоит заглянуть в кусты позади помойки, и на тебя сверкнут зеленые глаза. Там всегда какое-нибудь животное, какое-нибудь четвероногое, шелудивое и беспородное, ежится и поскуливает, наверное, умирает от голода, легкие его наполовину заполнены темной жидкостью, жижей, которую никак не отхаркнуть, — бедолага.
А может, это человек. Такой, как мы. Один из нас. Лежит там в канаве. Живой или мертвый. Второе было бы лучше. Гораздо лучше.
Во время своих обходов я обычно замечаю уссурийского енота. Частенько натыкаюсь на этого зверя. Как ему удалось настолько разжиреть в нынешние суровые времена, для меня еще одна загадка — наверное, на мертвечине отъелся, — но при этом ему хватает быстроты и проворства, чтобы ускользать от рыскающих всюду волчьих стай. Эта животина в себе уверена. Сидит тут на мусорном баке, безразлично глядя на меня. Когда мы замечаем друг друга, то оба неподвижно смотрим друг другу в глаза. Замираем на минуту. Будто играем в «кто первый убежит?». Его глаза (я говорю «его» сам не знаю почему, наверное, признаю в нем такого же одинокого самца) ничего не выражают, невозможно узнать, о чем думает животное; в его глазах… может, он видит какую-то родственную душу, товарища, которого не унесло волнами, который по-прежнему выходит в ночь выполнять миссию, эпический квест. Хотел бы я оказаться героем этой истории.
А потом один из нас не выдерживает. Разрывает узы. Трогается с места. Решает, что хватит. Как будто одному из нас нужно где-то быть. Нужно немедленно спасать чью-то бесценную жизнь. Иногда первым трогаюсь я — на поиски Руби. Иногда он, господин Уссурийский Енот — искать себе пропитание, подкреплять силы. Он смотрит на меня безбоязненно, привык уже к этому городскому самцу, городскому самцу и его терзаниям.
Марина стоит на углу улицы возле фонаря. Всегда та же девушка, всегда та же улица, всегда тот же фонарь — витая металлическая штуковина, искореженная наводнениями, однако сумевшая устоять, почти прямо, совсем как я. Мне нравится представлять себе, что это сцена из какого-нибудь вечернего фильма-нуара, что-то французское и меланхоличное, эта мысль будоражит воображение, как и она.
Она держит зонтик. Для защиты от дождя, для защиты от определенного класса идиотов, которые любят, чтобы поскорее и попроще. Наконечник у него заостренный, будто в старом кино про якудзу. Думаю, она из тех, кто не побоится пустить его в ход.
Я приближаюсь к ней, как всегда, с улыбкой, потому что она мне нравится, и, наверное, я ей тоже нравлюсь, ведь мы уже столько вечеров стоим под ее зонтиком и болтаем (до тех пор, пока она не говорит, что я мешаю ей работать).
— Взяли бы свой зонтик, господин Важка, дождь собирается.
— Дождь всегда собирается. Да я и не боюсь промокнуть.
— Во время дождя собаки теряют нюх и сбиваются со следа.
Она часто говорит подобные глубокомысленные вещи. Удивительно для… сколько ей там? Двадцать три? Двадцать четыре? Она могла бы стать философом, но вместо этого стала шлюхой. Говорю это крайне уважительно. Я всегда восхищался этой профессией, полной секретов и интриг, вызывающей любопытство, но увы, смиренно сознаюсь, я ни разу не воспользовался ее услугами.
— Когда заглянете до моей квартирки? Предложу вам хорошую цену.
Она часто говорит с грамматическими ошибками или переходит на английский — это прелестно.