Грусти быстро наскучивают наигранные завывания и растрепанные волосы, и она вновь наведывается в Коробочку Гадостей за чем-нибудь успокаивающим. Но Коробочка Гадостей почти опустела, и в один из скучных вечеров им придется отправиться в поход, добраться до какого-нибудь еще сохранившегося магазина (грусть грустнеет, представляя себе пустоту, чистый горизонт — все дома и магазины посносило — горизонт такой чистый! И от этого делается еще страшнее, когда снова надвигаются большие волны, они кажутся такие бескрайними) и до краев набить карманы всем, что еще есть в продаже.
Грусть грустнеет, когда…
Грусть грустнеет, если…
Если их не поймают. Нельзя, чтобы их поймали. Они не хотят рисковать под конец своего пребывания в деревне. Изъян в их хороших (вернее, безупречных) учебных ведомостях будет означать, что они не поступят в тот колледж, куда хотят, а поступление в престижный колледж будет означать, что они выберутся из этого селения, а это цель всех бедных молодых людей, которые еще цепляются за существование. Но их еще ни разу не ловили на воровстве. Ни разу не застукали. Почему это должно случиться сейчас? Руки у них ловкие, как у фокусников, так что конфеты, шоколад и жвачки мигом оказываются у них под куртками, в секретных прорезях и секретных карманах. В их жизни много секретов. Секретов от всего селения. Вот почему Грусть любит раздеваться наедине со свой подружкой, трогать ее за интимные места и чтобы та трогала ее в ответ. И никаких секретов. Это и есть свобода. Свобода — это когда нет больше секретов. И когда можно трогать друг друга. Они не лесбиянки, хотя Дурь часто называет Грусть «мелкой лесбиянкой». А может быть, иногда они настоящие лесбиянки, но это неважно. Дело тут не в сексе. Они могут обходиться и без него. Все дело в нежности, в удовольствии, в близости. Много ли взрослых могут сказать подобное про себя? Многие ли пары, оставшиеся в селении, могут похвастаться близостью? Навряд ли. Поэтому и не рождаются малыши. Они холодные. Взрослые холодные. Как родители Грусти. Швыряются чем ни попадя. Уходят куда-то крутить шашни с чужими людьми (хотя существенных доказательств и неопровержимых свидетельств она не нашла, только догадки строит, но она не такая глупая, чтобы ничего не подозревать, у нее хорошая женская интуиция и отличный нюх на всякие непристойности, как у любой девочки-подростка).
— Немного осталось.
Такое можно сказать обо всем: о мире, о стране, о селении, о личном достоинстве, но она имеет в виду Коробочку Гадостей. А Дурь все равно не слушает, все таращит остекленевшие глаза, поглощена мыслями о чем-то далеком и серьезно говорит осипшим голосом:
— Нам нужно завладеть Томбо. Осталось всего один-два шанса.
— Прежде чем что? — спрашивает Грусть, боясь отстать хотя бы на шаг.
Дурь смотрит перед собой, прямо перед собой — никаких больше жутких звуков, никаких сверкающих лезвий, никакой жестикуляции, достойной фильмов ужасов — однако не может ответить подруге, так глубоко она погрузилась в раздумья и догадки.
— Один-два шанса, прежде чем… что? Прежде чем что случится? — снова спрашивает Грусть, отставшая уже на два шага.
Дурь не задумывалась об этом. Совсем не задумывалась. С самого начала все шло своим чередом, само по себе, и она знает только, что конец близок, знает, что довольно скоро все рухнет, она нутром чувствует. Она не вполне уверена, что именно рухнет и как именно оно рухнет, но знает — что-то произойдет. Если волны наступали на них столько лет, есть вероятность, что они станут это делать снова и снова, а она вычитала — только где? — что страна часто целые десятилетия не знала землетрясений, наводнений и прочих бедствий, целые десятилетия вообще ничего не знала, кроме трудолюбия, усердия, довольства и всеобщего взаимоуважения. Но все это ей чуждо, и ее друзьям тоже. Они знают лишь катастрофу. Мрачные селения всеми позабыты и становятся только мрачнее. Вот почему она дуреет, Дурь, а ее подружка грустнеет, Грусть. В этом причина? Не нужен психотерапевт, не нужен школьный психолог (незачем беспокоить ту милую дамочку!), чтобы отыскать корни травмы. Дело в том, что их страна неспокойна. Тряска и гром — земля ходуном. Морская волна — угрозы полна. Вулканов рокот — предвестник рока. А если сама страна неспокойна, то как могут быть спокойны ее жители? Как? Как? Как? Политики никуда не годятся (так говорит ее отец, когда удосуживается что-нибудь сказать), потому что они тоже люди, лишенные надежды, хотя и живут в больших городах, где всё еще работает и через перекрестки переходят тысячи людей, целеустремленных и гордых (невзирая на возвышение ОРКиОК и ее коварное влияние). Но о людях, которые живут в селениях, забыли напрочь. Забыли, потому что забыли о самих селениях, даже само это понятие давно списано за ненадобностью. Селения-призраки. Кладбища, вокруг которых бродят несколько живых (вернее, еще не умерших); вокруг все уныло, безрадостно и… теперь, осознавая это, она может больше не надевать футболку под кардиган. Какой в этом смысл? Заявить о своих политических взглядах или сделать кому-нибудь неприятно? Она достает футболку из комода и принимается резать. Ей это нравится. Она режет собственную кожу, режет себя. Нет. Не режет. Себя не режет. Надо иметь мужество, чтобы резать себя. Мужество, чтобы вообще резать кого-то. А она до такого еще не дошла. Она об этом думала — порезать себя, порезать других, выместить свою злость, свое вечное презрение — но вместо этого Дурь режет на ленты футболку с дурацкой вызывающей надписью, режет, режет, и кусочки ткани падают на пол.
— Помнишь, мы говорили, что станем поп-звездами?
— Чего?
Грусть доедает последние сладости. Они липкие, сочные, приторные и кислые одновременно, совсем как ее подростковая жизнь, и она не слушает Дурь, а Дурь тем временем режет, режет и разглагольствует.
— Ведь когда-то мы говорили, что станем поп-звездами? — говорит Дурь.
— Но нынешние поп-звезды — не настоящие люди, — захлебывается сладкой слюной Грусть.
— Да, но мы думали, что сможем все обратить вспять.
— Да, я помню, — говорит Грусть, и слюна стекает по ее подбородку.
— Мы думали, что будем танцевать на сцене, как много лет назад, когда настоящие исполнители танцевали и пели по-настоящему. У нас хорошие певческие голоса, — говорит Дурь.
Ножницы танцуют у нее в руках, чикают в воздухе. Ей нравится резать.
— Да, еще мы думали, что сошьем себе красивые костюмы.
Злость отрезает еще кусок от своей домашнего изготовления футболки. Все, что ты сошьешь, ты запросто можешь и разрезать. Так просто разрушать то, что создал. Шива и Кали. Эти имена они еще не использовали? Созидатель и разрушитель? Кто есть кто?
— Это было бы великолепно.
— Да, это была бы революция.
Грусть откидывается назад и похлопывает себя по животу. Пережеванные сладости извиваются внутри, возможно, они там принимают новую форму, снова разрастаются, возможно, ей поплохеет от переизбытка сахара. Голова у нее кружится.
— Что?
— Ничего. Просто… наши имена. У нас были отличные имена.
— У нас всегда отличные имена.
— Да.
— Вернемся к нашим сценическим именам.
— Ладно. Девкалион и Пирра.
— Нет. Другие, Бинг-Банг-Бин и Тинг-Танг-Тин!
— О да. Бинг-Банг-Бин и Тинг-Танг-Тин. Хорошие имена.
— Те имена ничего не значили.
— Ничего. Совсем ничего.
— Мы всегда изменяем свои имена.
— Да, так здорово, когда все постоянно обновляется. Даже если ничего не значит.
— Мы сами ничего не значим.
— Верно. Мы ничего не значим. Совсем ничего. Ни для кого. Только друг для друга. Только друг для друга мы что-то значим.
— Как листья. Как пепел.[26]
— Чего?
— Ничего.
— Откуда это?
— Неважно.
— Ты снова пыталась читать книги?
— Нет.
— Тогда ладно.
— Бинг-Банг-Бин и Тинг-Танг-Тин. Отлично.
— Ладно.