— Работы еще много?
Молодой человек оборачивается, кивает, а потом продолжает торопливо орудовать баллончиком.
Я оставляю его за этим занятием; мне нравится его почин, хотелось бы, чтобы он раскрасил побольше стен в этом селении, разбавил унылую серость розовыми и зелеными, свежими, яркими и веселыми оттенками, создал иллюзию, будто среди руин еще осталась какая-то надежда; я иду дальше.
Шагая по дорожке, вспоминаю старика-соседа, что раньше жил напротив дома, где прошло мое детство. Приятный такой старик, господин Фудзибаяси; какое-то время, по его собственным словам, провел в Америке, много где бывал, много чего видал. Он вышел в отставку, когда мне было лет десять, а ему, наверное, около семидесяти. Время от времени он брал на себя обязанности парикмахера: делал стрижки — в основном детям, в знак расположения к их матерям, — и у него хорошо получалось, потому что он аккуратно управлялся с ножницами и мог поддержать разговор на любую тему — верный признак хорошего мастера; даже если ребенок в кресле без умолку болтал про 3D-игры или супергероев, господин Фудзиябаси умел подстроиться. В какой войне он участвовал, никто из нас, детей, толком не знал, известно только, что в том конфликте были задействованы пушки, танки и солдаты; ну и достаточно — кто-то говорил, что все происходило в Афганистане (где это вообще?), но… разве он мог там сражаться за нашу страну? Разве мы тогда не сохраняли нейтралитет? Девятая статья Конституции[16]? Или то были миротворческие силы? Или его призвали американцы? Он наполовину американец? Состарившись, господин Фудзиябаси все реже и реже выходил из дому — ноги ослабели — и большую часть времени проводил перед постоянно орущим экраном. Проходя мимо, можно было услышать обрывки новостей или надрывные вопли героев дневного сериала, доносившиеся из открытого окна. Маленький садик старика пребывал в диком запустении, так что время от времени кого-нибудь из нас приглашали навести в нем порядок, и мы орудовали имевшимися у нас нехитрыми инструментами, покуда наши худые загорелые ручонки не начинали болеть, а нежные ладошки не покрывались волдырями. Нам нравилось, как господин Фудзиябаси подстригал нам волосы, нравилось, как он попутно рассказывал про войну, сообщая бесчисленные названия самолетов и боевых операций. Может, он все это выдумывал, но нам все равно хотелось ему верить; для ребенка эти рассказы вполне годились. Я до сих пор представляю его внутри этого угрюмого дома — я заходил туда несколько раз, приносил ему бэнто[17] от моей матери; старый плоский экран мерцал на аскетически голой стене — вижу, как он там сидит, а мир вращается перед ним и выкладывает подробности своего существования: войны, политические интриги, терроризм, похищения, мошенничество, голод, уличные беспорядки, страх. О чем он думал, глядя на все это, когда ноги почти отказали ему? Уйти он не мог. Впадал ли он в отчаяние? Просто выключал телевизор, когда становилось невмоготу? Вздыхал ли он, как я теперь, из-за всего происходящего? Бывал ли пресыщен? Волновало ли его, этого ветерана, который знал все про супергероев, потому что сам являлся одним из них, и даже, по его собственным словам, имел медали, подтверждавшие сей факт (нам очень хотелось ему верить, и, хотя мы никогда их не видели, они сверкали в наших мечтах), все это? Или он вздыхал от осознания, что ничего больше не может сделать, ничего больше не может изменить? Он остался в прошлом. Его слава — в прошлом. Его рассказы — о прошлом. Я думаю о нем, когда сижу один и бурчу про себя, сознавая, что, скорее всего, закончу, как он, в одиночестве — смеркается, а я ничего не делаю, ничего, только безнадежно разыскиваю…
Столько воспоминаний за прогулку. Может, потому я и брожу по вечерам: заглядываю в прошлое, смотрю в беззвездное небо и вызываю из забвения пережитое, перечувствованное, ведь именно воспоминания останутся неизменными и пребудут со мной, пока рассудок не оставит меня окончательно.
Все бездомные твари выползают по ночам, чего-то ищут. Ищут и ищут. Все бездомные твари.
Марина на своем обычном месте. На щеке у нее ссадина.
— Что случилось? — спрашиваю я и оторопело озираюсь, мне внезапно становится страшно.
Она пожимает плечами. Потом достает из сумки сигарету и закуривает. С сигаретами в нашей стране долгая история; мы всегда питали к ним слабость. Когда во многих других странах на них наложили запрет, у нас по-прежнему очаровательно желтели пальцы и чернели легкие. Теперь курильщиков совсем немного, хотя еще остались любители попыхивать, несмотря на высокие налоги, которыми их в конце концов обложили.
— Пришли заплатить мне за секс?
Как обычно, я ничего не отвечаю.
— Вот что я думаю. Вы просто любите ходить и вынюхивать. Разговорчики заводить. Которые ничего не значат. Вы и сами ничего не значите, господин Бродяжка.
Она попала в самую точку.
— Извините, если потревожил вас.
— Нет. Вы меня не потревожили. Собственно, это и раздражает. Лучше бы потревожили. Денег заплатили. Обошлись бы со мной грубо, как все мужчины. Думаете, вы не такой, как все?
— Ничего я не думаю.
Хотя это неправда. Думаю. Много думаю. В эту самую минуту я думаю, какая она отважная женщина — выходит каждый вечер, принимает всех входящих (простите этот каламбур) и тем не менее остается в живых. Даже в стране, которой она не нужна. Ходит, живет, что-то делает. Я не могу смотреть на нее свысока, я ею восхищаюсь и, пожалуй, немного влюблен. Еще в колледже (как раз перед тем, как я встретил Асами) была у меня одна знакомая девочка, она тоже училась на преподавателя физкультуры, и ее красота сводила меня с ума. Когда она впервые спустилась по ступеням лекционного зала, то показалась мне такой недоступной (шла довольно претенциозная лекция по спортивной психологии, и я с удовольствием отвлекся). Меня поразила ее внезапная и сокрушительная красота: идеально ровные белые зубы, лукавая улыбка, которая только подчеркивала их блеск, гладкие длинные волосы, сверкавшие в электрическом свете. Мы несколько раз выпили кофе, подружились, и, наверное, я был отчаянно влюблен в нее, жалкий сосунок рядом с таким прелестным и первозданным существом. Но все это я держал при себе. У меня не хватало смелости, а может, опыта, чтобы сделать первый шаг. Через несколько месяцев она куда-то переехала (я так и не доискался причины), и вскоре мы окончательно потеряли друг друга из виду, хотя я уверен: ее это особо не тяготило. Разумеется, ничего бы у нас не вышло, даже если бы я набрался смелости и открылся ей; а вскоре главное место в моей жизни заняли Асами и Руби. Но в тридцать лет человек всегда будет задаваться вопросом: «Что, если бы все сложилось иначе? Что, если бы то-то, и то-то, и то-то?..»
Не понимаю женщин. Думаю, сейчас все совершенно очевидно. Мне с ними ничего не светит. Я им не нужен, я недостойный мужчина. Я могу привлечь внимание разве только тех двух странных школьниц, которые невесть с чего в меня втрескались или что-то в этом роде… Такова моя доля. А женщины, которые привлекают меня…
И моя жена…
Я думаю. Думаю. Много думаю. Но это вряд ли к чему-нибудь приведет.
— Господин Бродяжка, почему бы вам как-нибудь не заглянуть в мое окно? Возможно, вам понравится. Я оставлю занавески открытыми. Посмотрите, что такое жизнь. Какая она несправедливая.
Мне нет нужды смотреть в ее окно. Я и так знаю все про эту жизнь. Но предпочитаю не возражать.
Она умолкает и глубоко затягивается.
— Вы говорили, что судействуете на детских футбольных матчах. Что ж, загляните в мое окно, полюбуйтесь на меня в действии. Прикиньте, изменит ли хоть что-то красная карточка. Не будет никакого наказания за… Как вы это называете? За нарушение.
Я не знаю, что делать. И не совсем понимаю, о чем она говорит. Или отказываюсь понимать. Может, дотянуться до нее физически, дотронуться рукой, и тогда она примет мое… мое мирное предложение? Чего я пытаюсь добиться? Почему останавливаюсь и разговариваю с ней? Почему я не рядом со своей драгоценной женой, не утешаю ее? Не рыдаю рядом с ней, не заклинаю подняться?