Так незаметно пролетел осенний семестр, подкатила зачётная сессия, а с ней и момент расплаты за стопроцентное манкирование учёбой в течение семестра. Натурально, меня едва не выгнали, но я каким-то чудом удержался, буквально на кончиках ногтей, был допущен до экзаменов, которые сдал как придётся, и был счастлив до слёз, что хоть на этот раз не отправлюсь отдавать почётный долг родине. Стипендии меня тем не менее лишили, а вместе с ней и возможности дарить цветы и покупать билеты в кино. Настя же стала получать повышенную, так что в кино теперь водили меня, и, если не зацикливаться на том, что впоследствии стало называться «гендерными ролями», в этом тоже было что-то романтически-приятное.
6
О совершенно волшебных зимних каникулах рассказывать не буду: все две недели слились в одну кашу, и разобрать сейчас, где, когда и что произошло, уже нет возможности. Мы виделись каждый день, бродили по заснеженному Андроникову монастырю, не помню куда ещё ездили, купили на какой-то толкучке пластинку The Doors, которую я заслушал до того, что иголка начала проскальзывать, и песни эти до сих пор у меня прочно ассоциируются с запахом той зимы. Пожалуй, вот что остаётся – не сухие факты, а запах и вкус того времени, который словами как-то не очень-то и перескажешь. Почему-то нам было не скучно просто бродить по зимним улицам, а по вечерам сидеть у неё на кухне и неторопливо пить чай, грея о чашки закоченевшие пальцы. Васька ползал по мне вверх-вниз, и мой клетчатый шерстяной свитер насквозь пропах его мочой. Мы о чём-то разговаривали, за окнами темнело, наступала ночь, а разговор не прекращался. Андрюха, институтский мой кореш, выдававший себя за знойного бабника, всё допытывался у меня: ну о чём же я со своей девушкой могу так долго разговаривать? По его представлениям, не было разницы между «поговорить» и «уболтать», и он, похоже, сочувствовал мне, что мне приходится тратить столько слов на такую простую задачу. И, конечно, не верил, когда я отвечал, что мы просто говорим, потому что нам интересно вдвоём, а не потому что я ей зубы заговариваю, и обижался, считая, что я от него скрываю самое интересное. Уходить я никогда не торопился, и часто засиживался до последней электрички метро; а спустя некоторое время начал нарочно это время пропускать, чтобы потом, как бы случайно посмотрев на часы, лицемерно воскликнуть: «Ой, я опоздал на метро! Ну ничего, я поймаю машину, как-нибудь доберусь, не беспокойтесь». Конечно, никуда в ночь меня не отпускали, и стали оставлять ночевать на полу в кухне, так что встречи, можно сказать, прерывались только на короткий промежуток сна, чтобы с утра возобновиться.
В самом конце зимних каникул моя мама с отчимом, отдыхавшие с маленькой Машкой на подмосковной турбазе, предложили мне поменяться с ними местами и поехать на турбазу выгуливать Машку, а они, мол, поживут несколько дней в Москве одни. Я полагаю, им тоже хотелось на пару дней уединиться без маленького настырного спиногрыза, а нам с Настей предоставить по совместительству тоже некую самостоятельность и романтическую свободу. Настю они в то время никогда ещё не видели; она почему-то очень избегала знакомства с моей семьёй и стала появляться у нас только к концу первого курса, и то как дикая кошка: сначала мельком на лестнице, потом заходя в коридор «буквально на минуту», потом присаживаясь, не раздеваясь, на краешек табуретки на кухне, и только потом уже дойдя до комнат. Я, естественно, обрадовался идее поездки на турбазу, поскольку имел какие-то смутные надежды на ту самую романтику, но вокруг нас вилась четырёхлетняя Машка, которая сразу влюбилась в Настю и не отходила от неё ни на шаг. Стоило нам выгнать её в коридор, чтобы пошла поиграла в холле с другими детишками, и хотя бы присесть на одну кровать, как тут же дверь распахивалась, влетала Маруся и начинала тарахтеть: «Питя! Питя! Там нет никаких детей, ни на втором этаже, ни на четвёртом! И каруселей нет, я всюду проверила! И клоунов нет! Ты мне что, неправду сказал?» Так что под этот щебет романтика как-то скукожилась и усохла, хотя мне вполне хватало того, что я вижу её целые сутки напролёт и по ночам слышу её дыхание на соседней кровати. Ходили смотреть на звёзды, и Настя морозной ночью показывала мне созвездия.
– Вот это Орион, видишь? Я вон там, над горизонтом – Андромеда. А вот прямо у нас над головами, посмотри, видишь – кучка звёзд? Это Плеяды. Если ты можешь рассмотреть одиннадцать звёздочек, то значит у тебя всё в порядке со зрением.
– Насть, ну какие Плеяды? Какая Андромеда? Я на всём небосклоне вижу три звезды, из которых две – это фонари, а третья, не иначе, самолёт.
Она смеялась – ах ты, слепындра!
Очки, круглые, как у Джона Леннона (о Гарри Поттере тогда ещё, к счастью, не слышали), мы купили мне с денег, заработанных сбором яблок в Воронеже, уже на четвёртом курсе. Бабушка моя, посмотрев на меня в очках и выслушав меня, сказала:
– Нет, на Ленина нисколько не похож. Похож на Лермонтова.
Я даже обрадовался, если честно.
Бабушка, из всей моей родни, познакомилась с Настей первая, и то потому, что мне удалось уговорить её зайти, сказав, что бабушка сидит в своей комнате, смотрит телевизор и, пока ночной эфир не кончится, на кухню не выйдет. Но бабушка каким-то чутьём, сквозь включённый на полную мощность телевизор, почувствовала в доме постороннего человека и вышла знакомиться. Потом она рассказала всей остальной родне своё впечатление во всех деталях (впечатление, разумеется, было высшей категории), и меня стали теребить и просить наконец-то предъявить Настю на обозрение. Это, конечно, привело только лишь к обратному результату, Настя спряталась в свою раковинку вместе со всеми рожками и усиками и даже по набережной отказывалась гулять, опасаясь случайной встречи. Выманили её оттуда только полгода спустя, и то хитростью.
Когда мы не могли видеться, я поздними вечерами ходил в автомат на углу Комиссариатского переулка звонить ей, поскольку многое из того, что мне надо было ей сказать, сказать по домашнему телефону было нельзя. Скармливал двушки автомату, курил ароматизированную «Вегу» и пытался расслышать её голос, прижимая трубку к уху через шапку – трубка была ледяная на морозе, микрофон быстро покрывался капельками испарины и пах мокрой пластмассой и всеми ртами, которые дышали в него до меня. Это было место сбора всех местных алкашей; в промозглой будке с разбитыми стёклами стоял устойчивый запах мочи, и меня мутило от этого запаха и от сигарет, которых стало тогда неожиданно много.
Между тем не виделись мы часто подолгу. У каждого был свой независимый круг общения, в который второй не мог или не хотел входить; я тусовался с институтской компанией, ездил в общагу на студенческие попойки и иногда оставался там ночевать. По вечерам я плотно работал в институтской лаборатории, пытаясь навёрстывать образование, которого лишился, не поступив на биофак, и зачастую проходило по два-три дня между встречами. У Насти были свои подруги, и я не хотел вносить диссонанса в их девичник; меня, впрочем, туда и не звали. Был у неё и биофаковский круг общения, к которому я, разумеется, не мог принадлежать, и, конечно, был Босс, который не выпускал её из поля своего притяжения. Так что не было короткого поводка, поводок был достаточно длинный, даже и не поводок, а так, какая-то ниточка, которая между нами протянулась, и достаточно эластичная ниточка: потянешь – вроде и нет никакого сопротивления, а перестанешь тянуть, и тут же тебя отбрасывает назад, к центру суммы векторов сил. Центром суммы всех сил стала, несомненно, Настя, и куда бы я ни шёл, и с кем бы ни пил, и чем бы ни занимался, это мягкое пластическое натяжение всё время ощущал, как лёгкий голод. И я почему-то тешил себя надеждой, что в этом мире я тоже для неё не просто ещё одна деталь меняющегося пейзажа и что это натяжение действует на нас обоих. Тогда я так и не смог толком понять, был ли я прав в своих фантазиях или заблуждался. Не могу и сейчас. Тогда меня это тревожило и раздражало; сейчас, наверное, это уже не так и важно. Важно, наверное, в этом контексте совершенно другое воспоминание, которое тогда часто приходило мне в голову, из раннего-раннего детства. Мы с бабушкой забирались на старый, прошлого века, диван с заштопанными подушками, и она читала мне вслух «Маленького принца». Я ничего не помню ни про пьяницу, ни про банкира, ни про прочих персонажей, но помню, что больше всего любил главу про Лиса. И тогда, идя обратно от автомата, я повторял себе под нос: «Чтобы приручить, надо запастись терпением». А в ответ эхом раздавалось: