И тотчас с горечью неподдельной заговорил о себе, то садясь, то вставая, пряча глаза:
– Знаю, что моими необдуманными, незрелыми сочиненьями я нанес огорчение многим, а других даже вооружил против себя. Вообще, неудовольствие произвел очень, очень во многих. Что в свое оправданье могу я сказать? Одно только то, что намеренье мое было доброе и что никого не хотел я ни огорчить, ни вооружить против себя. Одно мое собственное неразумие, одна поспешность, одна торопливость моя были причиной тому, что сочиненья мои вдруг в таком несовершенном виде предстали и почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла.
И Василий Андреевич тут попрекнул его «Мертвыми душами», сказавши ему, улыбаясь своей пленительной мягкой улыбкой, что в них, точно, есть недостатки и слышится кое-где торопливость, однако же нет ни малейшей причины это его сочинение именовать необдуманным и незрелым, что, верно, он всё ещё болен нервами и по этой причине видит всё слишком мрачно и вовсе не так, как оно есть.
Он поник, закружил по его кабинету и возразил, несмело, отрывисто, что тяжко болен одним только телом, тогда как дух его свеж и слишком явственно чует свои недостатки:
– Многое описано в этой книге неверно, вовсе не так, как оно есть и как действительно происходит в русской земле. Это всё единственно потому, что не мог узнать я всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую долю того, что делается в нашей необъятной Руси. Притом от оплошности моей собственной, от незрелости и поспешности произошло множество разного рода ошибок и промахов, так что на всякой странице что поправить найдешь и найдешь.
И высказал наконец свою задушевную мысль, глядя в угол, где на узенькой этажерочке померещилась ему ваза с цветами, знак, что в этом кабинете обитает поэт. Отныне не ему одному продолжать свои «Мертвые души», а с необъятной Русью со всей, со всеми своими читателями, которым бы хорошо пооглядеться вокруг, попроникнуть взором своим во всю нашу жизнь и затем в каждой мелочи и в самом главном, важнейшем по-дружески и с любовью наставить его, чтобы во втором томе и особенно в третьем, где речь поведется о том, что все люди братья, он уже выразил наше общее чувство и нашу общую мысль. С этой-то именно целью и задумал он выдать в печать свою переписку с друзьями, возобновить представления «Ревизора» в обеих наших столицах и вторым изданием выпустить «Мертвые души, в прежнем пока, в неисправленном виде.
Тут глаза его загорелись надеждой:
– Как было бы хорошо, если бы хотя один из тех, которые богаты опытом разного рода, в особенности познанием жизни и знают круг тех людей, которые мною описаны, сделал сплошь на мою книгу заметки, не пропуская ни одного листа в ней. И читать бы её принялся не иначе, как взявши в руку перо и положивши перед собой лист почтовой бумаги. И после прочтения нескольких страниц припомнил бы себе всю свою жизнь и всех тех людей, с которыми его сводила судьба. И все происшествия, которые приключились перед глазами его. И всё то, что видел он сам или слышал что от других, подобного с тем, что изображено в моей книге, или же противоположного с тем. Всё бы это затем описал в таком точно виде, в каком выставила ему его память. И посылал бы кол мне всякий лист по мере того, как испишет его, покуда таким образом не прочтется вся моя книга. Какую бы кровную он оказал мне услугу!
Василий Андреевич перебрал бумаги перед собой, точно обдумывал эту странную, эту невероятную мысль, и вдруг выразил опасение, как бы такая услуга не оказалась медвежьей. Впрочем, в самом принципе он, кажется, не согласиться не мог. То есть именно в том, что от сторонней мысли всегда как-то особенно сильно и ярко вспыхивает и разгорается своя мысль. Прищурился, улыбнулся, прихлопнул ладонью бумаги и возразил:
– Да вам-то всё это зачем? Вы ли не довольно знакомы с Россией? Ваше ли воображение не переполнено бездной характеров, лиц, которые так на бумагу и просятся, вам под перо? Садись да писать поспевай!
Николай Васильевич быстро опустился в кресло прямо напротив него, перегнулся к нему и заспешил:
– Всё это мне нужно именно не затем, чтобы в голове моей не нашлось ни характеров, ни героев, ни лиц. Характеров, героев и лиц у меня уже слишком много. Выработались они из познания природы человека гораздо полнейшего, чем какое во мне было прежде. Однако эти сведения мне так нужны, как нужны с натуры этюды художнику, который пишет большую картину собственного своего сочинения. Этих рисунков он не переводит к себе на картину. Он их развешивает по стенам вокруг, затем, чтобы держать перед собой неотлучно, чтобы ни в чем не погрешить против действительности, против эпохи и времени, которые взял. Я никогда ничего не создавал в воображении и этого свойства в себе не имею. У меня только и выходило то хорошо, что было взято мной из действительности, из данных, известных мне хорошо. И человека угадывать я мог только тогда, когда мне представлялись самые мельчайшие подробности его внешности и всего, что он есть. Портрета, в смысле простой копии, я, разумеется, никогда не писал. Я создавал портрет, но создавал его как следствие не воображения, но обдуманных соображений. Чем более вещей принимал я в соображение, тем у меня создание выходило верней. Мне нужно знать гораздо более, сравнительно со всяким другим из писателей, потому что стоило мне несколько подробностей пропустить, в соображение не принять – и у меня выступала ложь ярче, чем у другого кого. Этого я никак не мог растолковать никому, а потому никогда почти и не получал таких писем, каких я желал. Все только дивились тому, как мог я требовать таких мелочей, таких пустяков, тогда как имею такое воображение, которое само собой может производить и творить. Да всё это не то и не то. До сих пор мое воображение не подарило меня ни одним замечательным характером и не создало ни одной такой вещи, которую где-нибудь в натуре не подметил мой глаз. Я очень знаю, что над моим запросом о помощи мне посмеются слишком уж многие, но я готов выдержать всякое осмеяние, лишь бы только добиться того, чем обогатится мой труд.
Василий Андреевич признался, совершенно внезапно, что думал и сам о подобной же книге, что-то в роде дружеских писем, в которых бы высказал свои мысли о разных предметах. Тем не менее, идея обратиться за помощью к целой стране представилась ему все-таки странной, и Василий Андреевич со своей мягкой улыбкой советовал повременить и серьезно обдумать её, прежде чем приняться за дело и провести её в жизнь.
Николаю Васильевичу разум твердил то же самое. Разум очень советовал тихо и скромно делать свое главное дело, на которое должно отдать без остатка целую жизнь, не смущаясь ничем, ни с кем не входя в изъяснения, не выдавая в свет ничего, пока не придешь в такое душевное состояние, когда твои строки будут стоить печати и в соблазн решительно никого не введут, не могут ввести. Разум его уговаривал оставаться по-прежнему скрытным, всё перенести и вытерпеть всё и ни на какие запросы не отвечать никому, кто бы ни запросил, что он делает, оставаясь наедине: дело должно вечно идти прежде слов.
Но в душе он уже решил окончательно на позднее время оставить переделки первого тома и поскорее приняться за важную для него переписку с друзьями, чтобы все или многие поняли его наконец и благодаря этому общему пониманию он наконец бы более полно понял себя самого.
А главное, главное: ему было необходимо живо вообразить себе личности тех, кому и для кого он всё это пишет, чтобы посильнее прежнего подействовать на умы и души своих современников, чтобы их убедить наконец, что более неотложного дела нынче для всей Руси нет, как одно только дело души.
Ему страшно сделалось жаль, что до сей поздней поры не применил он этот удивительный способ писания: гораздо больше бы дела сказал и даже больше бы числом написал, тома и тома.
Сердце твердило ему, что это именно нужно. Нужно и для него самого. Нужно и для других. Нужно и для общего дела добра.
Да и молчать уж дольше было нельзя. Кругом всё тосковало, всё металось в беспорядке и смуте, поддаваясь необдуманно искушениям, которые так и кипели на каждом шагу, точно черви после дождя, какие проливаются летом, искушениям, разумеется, в большинстве своем не преступным, не страшным. Куда там! Искушениям малым, приятным, вполне даже безвредным на вид, не похожим нисколько на искушения. Однако ж они все именно малыми, неприметными слабостями, потихоньку да полегоньку, по капельке, по шажку отвращали души от доброго и приучали без боли, без ропота, без сожаления и понимания к злу.