Литмир - Электронная Библиотека

А пока что эта особа стоит рядом, это авангард экзекуторов всей операции. Ей мало моего лица напоказ, которого теперь нет, потому что оно мне уже не принадлежит, а ведь здешней женщине ничто человеческое не может быть чуждо. Ей мало того, что я бледнею, я чувствую это по стынущим под кожей сосудам, по напряженным мышцам, по разверстым векам, по распахнутым зрачкам, пробитым насквозь, до самой шеи, тяжело это вынести. Ей мало этого. Безличностная личность, по самую шапочку закрытая полотном цвета туч перед грозой, уже неотчетливая в этой полутени и все больше похожая на осьминога, еще раз осматривает ногти рук и ног, не обнаружит ли случайно и там моей хитрости. Потому что и они должны быть без искусственных красителей, без изоляции в виде лака. А поскольку она всего лишь следит за основными правилами, и вовсе не является, о диво, моим врагом, и не так жестоко молода, как прежние девицы, то объясняет мне, что это важно для того, чтобы можно было контролировать ногти во время наркоза, видеть, как они выглядят во время операции. Не синеют ли в результате перебоев в кровообращении, из-за нехватки кислорода. И при случае сообщает мне, может быть, в виде утешения, может быть, чтобы поддержать мои амбиции, хотя я уже много часов назад оставила их в ином созвездии. Так вот, оперировать меня будет сам профессор. «И вы уж простите, но именно он не выносит пациенток с претензиями». Потом я записала: может быть, он и прав, что ему нужен человек, какой он есть, что он хочет видеть его во время своей работы без всяких приложений?

На меня надевают шапочку, похожую на кастрюлю, она твердая и слишком плоская, чтобы затолкать в нее волосы. И я помогаю в этом сестрам, даже волос у меня уже нет. Я вся дрожу, мне все холоднее и холоднее, зубы лязгают, вода эта уже ледяная и бежит все быстрее, кто-то снова укрывает меня одеялом, может быть, оно и мягкое и теплое, как доброжелательное присутствие, но не преграждает потока холода, потому что водопад увлек меня всю целиком и я лечу вместе с потоком, в конец всего. Оттуда я вижу над собою лицо «моего» врача, потому что узнаю глаза, только глаза в очках над маской, он смотрит и молчит, говорить уже нечего, потом исчезает за моим плечом, там, где на отдалении я слышу мужские голоса, не то два, не то три, обычные голоса спокойных людей, прежде чем они примутся за работу. Это наверняка врачи, пискнул кран, плеск воды, вот они моют руки, это длится долго, все время, пока вокруг меня идет хоровод приготовлений, теперь уже иной состав, две фигуры, кажется, тоже женщины, об этом я догадываюсь по их размерам, а иначе как их можно различить в этих монашеских обрядовых одеяниях? Одна спрашивает: «Которая грудь?» Левая, говорю я, вернее, только поворачиваю голову в ту сторону. Наверное, поэтому справа ставят высокое сооружение с банками, от них резиновые трубки, мне знакомо это сооружение, точно такой же прибор для капельного вливания стоит там, над больной, доживающей у окна, на фоне круговращения дня и ночи, а здесь день еще не начался, все еще голубые сумерки, пока стеклянное солнце, что висит надо мной, мертво. Может быть, где-то есть окно, но я его не вижу, часы у меня отобрали, время только в людях, что кружат вокруг, сейчас я циферблат, и тоже указываю им необходимые сроки.

Спешка нарастает, когда смолкают те, наверное, уже готовы. Один из них становится в головах, это, конечно же, анестезиолог, над самым своим лбом я вижу его лоб, тоже над плотно укрытым лицом, и понимаю, что это последние мгновения. Справа, у стояка, те две женщины. Пожалуй, я высоко пошла в подборе ассистентов, потому что делать внутривенное вливание не всякий имеет право, все пока что происходит возле моего правого плеча, чтобы дать место слева, как я полагаю, самым главным, хотя я ни о чем не думаю, только ловлю то, что происходит; а ведь я слышу этих ассистирующих сестер, их слова, указание: «Иглу надо укреплять вот так. Нет, не так, вот здесь». И хотя я уже только жду, еще красный свет страха, тревога за свою жизнь: «Неужели кто-то учится на мне? А если ошибется?» Потом укол, искра в кожу, где-то возле локтя — и темнота, неожиданная, сразу, без вздоха.

Может быть, вот так выглядит смерть, может быть, это то самое ничто, в которое мы верим, но ведь — хоть меня и не было — я существовала и дальше, в какой-то разновидности сознания. Это не была ни пустота обморока, ни глубокий сон, равнодушный покой прерванных ощущений, разорванной полосы бодрствования, которую утренней порой вновь надо скрепить в одно целое. Это не был ни сон, ни пустота небытия, только большая, безбрежная тоска, в которую меня погрузили. Тоска не мертвая или застывающая, а все более чувствительные удары ее, борение с чем-то и полнейшая невозможность защищаться, видимо угнетающая душу, потому что она во мне еще осталась. Неотвратимость несчастья, никаких образов, так не бывает во сне; вся эта тягостность в каких-то потусторонних масштабах, все непохоже на ночные страсти, которые навещают нас в веренице кошмаров, с которыми мы все же, благодаря их повторяемости, успели освоиться, благодаря какой-то глубоко сидящей уверенности, что через минуту наступит пробуждение и облегчение, через минуту, через час-два, когда действительно очень этого захочешь. Это была точка на самом дне естества, поскольку она была чистая, однородная и без крупицы надежды. Вот так наверняка праведники понимают ад, чтобы такое вот видение потом растолковывать простакам, как возмездие. Я побывала в этом аду и знаю, что это такое. Меня в него низвергли, хотя я не знаю, как долго длились мои муки.

И голос: «Ну вот и все». Кажется, еще там, в операционной. И вновь перерыв, недолгий, не такой, будто я ждала чего-то, а как будто кто-то настойчиво призывал меня к себе. Я записала: «Я открываю глаза в этом большом дневном пространстве. Надо мною стоит человек, в тот момент я его не узнаю, его не разглядеть из-за слишком яркого света. Он только контур, фрагмент света. В и ж у  только его слова: «Все в порядке, это была фиброма, мы ее удалили». А я хочу знать еще что-то, ничто еще не кончилось, я хочу знать, это-то я уже усвоила: будут ли дальнейшие исследования или это уже точно установлено? Человек виден уже отчетливее, вот его лицо без маски, без ничего, открытое для моего дознания. Он говорит: «Совершенно точно. Операция была небольшая». «Не знаю, облегчение ли это» — так я записала. А потом, в тот же самый день, когда действительно начала приходить в себя, появились непонятные фразы: «Кто я есть, что мне теперь осталось? Чувствую огромную усталость. Отдохнуть. Эта мысль — единственный мой эгоцентр, главная потребность. И ничего, кроме этого, почти ничего. Отдых — это счастье. Усталость сильнее счастья».

ПОСЛЕДНЯЯ ЧАСТЬ ЗАПИСОК

Я поднимаю голову, смотрю на то, что снова со мною, как раньше. Глаза женщин — это сама правда, потому что я вижу в них мое спасение.

Потом они говорили мне, что я вернулась спустя семьдесят минут, занявших всю операцию. Они всегда считают, это о чем-то говорит. Отнимают грудь два с лишним часа, начиная с отъезда из палаты.

Говорят, что я вернулась с открытыми глазами, точно никогда не спала. Но я этого не помню. Разговор с человеком в белом был уже позже, когда я лежала на своей койке, в своем белье, Так что они знали раньше меня, что было там внизу. А теперь те, что могут, дают мне понять, что им это не безразлично. А красотка, с которой была ночная беседа, первая при моем появлении спросила врача: «Грудь осталась?» — «И подбородок у меня трясся, глупо так выглядело».

Людская благожелательность.

Только боль слева.

Вот и обед. Мне один горький чай. Глотаю с трудом, горло — сплошная рана. Они и про это знают: слизистая у меня содрана после интубации. Интубация: третья степень наркоза, когда вытягивают язык, чтобы войти с трубкой в дыхательное горло. Это применяется при длительных операциях, в качестве гарантии самого глубокого усыпления после всех предварительных обезболиваний. «Поболит и перестанет, — говорят они. — Так донимает?»

66
{"b":"791757","o":1}