Литмир - Электронная Библиотека

Я чувствую что-то неприятное, горький и сухой вкус во рту от этих моих штучек — никак не могу себе отказать, раз уж представился случай. Но он-то об этом не будет знать. Для него я предстаю с  э т и м  в самый первый момент, у него иная оптика, потому что именно такой он увидел меня только сейчас.

И вот он стоит передо мной, хотя я уже довольно успешно согнала с лица всю значительность моего сообщения, стерла с глаз всякое его отражение. Все это надо кончать побыстрее, но что поделаешь, если он стоит так близко, если он положил мне руки на плечи и говорит, осторожно выбирая слова:

— Можно быть женщиной, которая не совсем благополучна. Ведь не только те нужны, неущербные.

Я быстро бросаю:

— Кому? Зачем? — потому что я уже выбранила себя и уже оценила наше положение, теперь вновь наступает минута нашего отдаления, след его я чувствую в себе, он устойчивее претензии к себе, я уже не хочу никаких жестов, никакой риторики.

А он:

— Глупости ты говоришь. Посмотри на людей, сколько они могут перенести.

Неплохо вывернулся. Все как надо, может быть, он хочет, чтобы именно таким я его и запомнила: вот этот его доброжелательный порыв, эти добрые слова, нечто вроде последнего благословения, которым он отпускает мне мой грех немилости к нам, моей неспособности управиться с собой и с ним, хотя он-то как раз выдержал это испытание. И вот он стоит на расстоянии вытянутых рук, лежащих, как тяжелые бревна, на моих лопатках, но я не проявляю к нему милосердия, потому что не он сейчас в нем нуждается. Это я хочу знать, хочу знать до конца, он не выскользнет у меня, отделавшись добренькими словами.

— А ты, ты-то сможешь потом вот так же говорить, так же ко мне прикасаться? Разве я буду для тебя точно такой же?

Наши лица близки, по его лицу я вижу мою жестокость. Вновь я ухитрилась озадачить нас обоих этим допросом, где я говорю слишком много, где надо усвоить слишком много нового в образе знакомого человека. Наверняка каждый из нас хочет дойти до своей правды. Но какова ее вместимость, за пределами которой мы становимся беспомощными, прикасаясь ко лжи?

— Не знаю. Не могу тебе сейчас сказать. Не знаю, каким я буду.

Только на миг встречаются наши ладони, чтобы я могла снять с себя его руки. Я должна бы испытывать к нему уважение, даже некоторое восхищение, что он-то не прячется от меня за гладкие обманные слова, что вот он косвенно, сам об этом не подозревая, утвердил мое видение наступающего времени. Ах, какая же я все-таки умная! Ведь все сбывается! Он мне в этом помог, благодаря ему я обрела уверенность, раз он заколебался.

Ожидать больше нечего. У меня такой голос, словно он милосердно отмолчался на этот вопрос и даже отнесся ко мне как к женщине, полной иллюзий. Но нужно проявить к нему побольше доброты после того, что́ я ему преподнесла. Это верно, во мне нарастают дурные инстинкты, теперь пусть он от меня спасается, потому что ничего хорошего между нами быть теперь не может. Все будет плохо, но я еще смогу это предотвратить. Так что в голосе у меня одна торопливость, когда я заявляю с другого конца подмосток, со сцены этой комнаты, на которой я через минуту буду одна:

— Ты уж прости, но теперь мне надо по делам. Столько дел! Сам понимаешь.

И вот так, переведенным в слова жестом, я указываю ему на дверь, отталкиваю его мертвой улыбкой, смотрю, как он идет, то есть делает несколько шагов, но для меня это уже недосягаемый горизонт; сейчас он перестанет здесь находиться, это последние секунды, и мои, и мужчины, и я не могу этого дождаться, как положено, я даю себе отсрочку, я не в состоянии отбросить этот момент, эту конечную минуту, с которой мы начнем существовать как два чужих человека, разделенных дверью, лестничной площадкой, всем только для самой себя, что всегда и разделяет. Я прислоняюсь к косяку, успела, и вижу, как он надевает пальто, он еще здесь, теперь я знаю, что спустя минуту останется лишь поражение, полное поражение, и нечего искать других слов. Будет что-то вроде землетрясения, вот оно уже вздымается первым толчком, сейчас уничтожит во мне уцелевшие доселе части. И я стою и жду катастрофы, она уже происходит, я стою перед нею онемелая, заткнула рот кляпом ладони, привалилась спиной и держусь, чтобы не упасть на колени, ничком, на дно моего унижения, этого приговора, который сейчас прозвучал.

Тут он поворачивается и смотрит на меня. Он видит меня, я знаю, что он меня видит, а может быть, и знает. Знает все обо мне и, наверное, о себе, потому что подходит, а я не убегаю, он вновь тут. Что я могу еще выбирать? Я склоняю голову, чтобы он не увидел меня настоящую, и уже опускается только беспамятство и настоящее время, длящееся время, вне будущего.

А мужчина все ближе, он обнял меня. Прижал. Ну и конечно же, я упала на твердую и чужую грудь, мне уже ничего не надо знать. Потому что, может быть, это в последний раз, мне не надо ничего бояться, ничего стыдиться, я еще не хочу быть несчастной в предчувствии самого страшного.

ПЯТНИЦА

Вот она, смена объективов: чужие дела и дела собственные. Происходящие совсем близко, и все же, все же отделенные от нас пустотой. Даже участвуя в них, мы только взираем, как они протекают, потому что мы  р я д о м. А собственные, если только мы ничего не подправляем ради вящего самовосхваления в расчете на других, — это только те, которые в нас, ограниченные нами. Сколько всего этого? Человек упрятал в себе несколько эмоций и клише, может ими распоряжаться, рыться в них, брать и откладывать, наверняка мог бы создавать из всего этого какой-то еще не зарегистрированный опыт, если бы был разумным существом, если бы наводил этот объектив точно на себя. В соответствии с рецептами, соответствующими его призванию, ведь есть и такие науки, которые называют способы их применения без непредвиденных побочных последствий. Всеведающая наука. Слепая теория. Но сколько всего этого? Небольшой запас мы вынесли из истории с той поры, как оформился разум, и немного можем добавить к наипростейшим инстинктам. Итак, любовь, ревность, честолюбие, голос плоти, материальная заинтересованность, желание продолжить род, любовь к себе больше, чем к другим, страх смерти, соблазны и тяга к дурному, сотворение культов как защита от небытия, иной раз чувство общности — ну, что можно еще добавить, чтобы не пользоваться литературными вымыслами и завиральными фантазиями?

Мы создаем, кто-то создает за нас высшие чувства, вычерчивает дорогу, вздымающуюся от земли под ногами, порой мы ходим, задрав голову, заглядевшись в откровение, которое вот-вот снизойдет, которое уже снисходит, уже в нас и деформирует основы видения вещей, тогда мы выбираем из этих перечисленных образов поведения только то, что удобно, что кажется нам лучшим, — и вот мы уже все уладили, правда по отношению к себе, но с нас этого достаточно. Любое свое поведение, любое психическое состояние мы можем оправдать. И никогда ни в чем по-настоящему не виноваты. А если все-таки это поведение можно толковать двузначно, то причины мы ищем в иных судьбах, может быть, только для этого они нам и нужны. Тогда мы подпускаем их близко, чтобы проверить свое защитное ограждение. И не только тогда, когда люди должны утвердить нас против них самих. Бывает, что мы должны согласиться с нашим опытом, признать поражения, которые имеют место по чисто внешним причинам и которых скопилось в памяти столько, что это приводит к искажению чувств, инерции перед лицом непредвиденных результатов. Иногда надо по нам тюкнуть, что мы не правы, но только в каком-то одном плане, когда мы чего-то якобы не желаем принять, но это игра чисто внешняя, никто бы нас не тронул, если бы мы не были к этому готовы, сами это позволяем.

Из этой антиномии вырастает понятие мелодрамы. Ее конфузливая сила, ее социальная восприимчивость, и нечего эту самоочевидность замалчивать. Она дает нам видимость участия в чужой житейской истории, пусть и деформированной, которая выглядит, конечно, иной раз фальшивой, чужой, но такой, которую, может быть, мы под влиянием первоначального импульса хотели бы пережить сами. Тут и влажные ладони, и тревожность мира, и сладость безнадежности, ведь в каждом из нас сидит «горняшка», а может быть, просто нам бывает в сладость пострадать. Так для чего же эти яростные нападки, эти иронические наскоки, эти высокомерные анафемы, противоречащие самой структуре наших наклонностей? Все равно их не отменят те, кто по заказу поносит мелодраму, и ничего не значит эпоха или уклад, и будут врать все запрограммированные на неправду компьютеры в святилищах социологов.

22
{"b":"791757","o":1}