Литмир - Электронная Библиотека

Физиологическая реакция: хочу встать, не хочу утку. Снова протест: «Вы этим не шутите, мы сестру позовем!» Но я знаю, что сейчас могу себе позволить. И экспедиция в коридор, с сестрой, которая меня поддерживает, обхватив за пояс. Вот как я выгляжу: сгорбленная, волочу ноги, руки поддерживают повязку, воздух как студень, рот как у рыбы, которую вынули из той воды. Прошло не более трех часов.

Время, словно антиматерия, лишено признаков, уже сумерки; слышен телевизор, я лежу, дремлю, появляются посетители. Люди к людям, а я лежу одна, потому что так решила. Нет, не одна. Приходит пани Марыся, я кажется сразу ей доложила: «Пани Марыся, грудь цела!» Не знаю почему, рот ее кривится, а ведь делает вид, будто ничего, почти веселая. Потом приходит Алина и вежливо говорит, что я выгляжу как обычно. Вообще-то она вежливая, но тут уж от доброты — и пришла сразу же, и лжет.

Ванда тоже помнила. Звонила в регистратуру, там ей сказали, что сегодня меня оперируют. Так что потом появилась с цветами и гостинцами, но внизу ей авторитетно заявили, что в отделении меня нет. Ее охватила минутная паника, а вдруг да без всякого шума меня ликвидировали на столе! И ко мне не проникла. А апельсины оставила тому, кто все знал лучше: в будке швейцару. Цветы же унесла назад, словно чествуя меня замогильно.

Адъюнкт К. Я вижу его очень часто. Подвижный, почти галопом проносится по палатам, это уже мои вторые сутки, а он как будто и не выходил отсюда. Сейчас, почти ночью, его разговор с женщиной на грани риска. Она решила согласиться на операцию, все же больше надежды. Это решение всей семьи, она говорит об этом так, как будто ей уже легче.

Поехала она вниз на следующий день. Я видела это повторение себя: ожидание, пятна на лице, укол, тем же движением сорвала лифчик. Думает ли то же, что и я вчера, и каждая ли женщина об этом тогда думает? Но ничего по ней не видно, молчаливая и готовая. Это правда, не много мы видим в другом человеке, основательно упрятываем эту правду. Привезли ее спустя два часа с лишним. Значит все. Желтая и бесчувственная, подле нее ставят дренаж, в нем булькает вода, резиновые трубки из крана к груди, это промывают ткань, место, оставшееся от груди: железа склонна к выделениям. И снова адъюнкт осматривает ее, прослушивает, усаживает, как куклу, голова у нее тяжело падает; я смотрю на нее, вот так могло быть и со мной. Потом доктор К. садится на корточки подле ее банки, что-то проверяет, он зол, кричит сестре, чтобы подала проходимую иглу и ведро горячей воды; легкая сумятица, сестры усердно порхают, это же понятно, начальник высокого ранга, не какой-нибудь практикант. И еще несколько раз я наблюдаю адъюнкта в разных нетипичных ситуациях и в разное время суток. Прощаясь, я неуклюже говорю ему, как точно больные обо всем знают, чтобы и он тоже знал. Он удивлен, не хочет этого слушать — и тут же убегает в свой контрольный рейд, невысокий, худой, как будто его выжгла изнутри неустанная спешка.

Но перед этим я еще завтракаю, я почти голодна, и потом выхожу в коридор выкурить привычную сигарету. Но докурить ее не удается. Качели стен, тошнота от этого качанья, кто-то хватает меня и тащит в постель. И сразу возле меня два врача, прежде чем я успела открыть глаза. Щупают пульс, что-то мне назначают, суровые такие, отчитывают: «Да вы что вытворяете?» — но тут ко мне возвращается обычное состояние, а женщины, как только врачи уходят, начинают ворчать, что я ужасно себя веду.

Обход. Во главе профессор, за ним большая группа врачей. Сейчас все больные уложены без всяких разговоров, палата проветрена, постель разглажена, остановка возле каждой койки, краткая консультация, лечащий врач отчитывается за человека, лежащего за отвалом кровати. Когда настает моя очередь, я спрашиваю после их беседы, когда могу пойти домой. «Скоро». И чья-то шутка с той стороны: «Вы удобная пациентка, с вами и возиться не стоит». И я выпаливаю: «Так, может быть, завтра?» — просто так говорю. И слышу: «Не исключено. Будете являться к нам на перевязки, в амбулаторию, а так…»

Первую ночь после операции я проспала каменным сном, ну и, разумеется, в этом мне помогли. Утром боль снова определилась, ноет далеко за пределами этого небольшого, в несколько сантиметров, шва. Повязка слева темная и липкая. Сильно запачканная рубашка, точно меня ранили в сердце — и вот я обильно кровоточу этой розовой, текучей сывороткой.

Первая перевязка. Доктор М. снимает тампон, накладывает марлю, укрепляет ее слои и говорит: «Повезло вам. Мы-то знаем, ах, как вам повезло». Но я уже не хочу этого слушать и спрашиваю, надо ли приходить сюда еще раз, только раз, чтобы снять швы, после выписки. Он говорит: «Возможно, по-разному заживает. Не требуйте слишком многого». А я уже чувствую себя дурой, оттого что воспринимаю теперь всю историю, витая в облаках; но не стану же я что-то объяснять этому человеку, призванному даровать жизнь, он же понимает, что это как раз великолепная забывчивость, присущая самой жизни.

Несколько звонков, подготовка возвращения домой.

Я возвращаюсь в палату по коридору, который мне знаком во всех деталях, навсегда, как собственное место нового рождения. Прохожу мимо приоткрытой двери одиночки. За нею, в измятых подушках, кто-то, как будто женщина, рот залеплен, нос залеплен, трубки к лицу тянутся, только это и видно. И плач, высокий, тонкий, нет, не этой, недвижной; прерывистое завывание, как будто не эта вот страдает, а та, что отсюда не видна. А старшая сестра, прежде чем я вхожу к себе, выводит из двери, за плечи, деревенскую бабусю, как я ее определяю, и увлекает ее, клянущую кого-то во весь голос, на лестничную площадку, где есть стулья, но нет нас. А спустя несколько часов до нас, неизвестно как, доходит весть шепотом, из уст в уста, по взволнованной цепочке, что агония в одиночке кончилась. И эту самую, из семьи покойной, что приехала специально в Варшаву, туда не хотят впустить. И снова дверь запломбирована, а сестра делает кому-то укол, и вся она какая-то раздраженная, не хочет отвечать на вопросы. Но мы и так знаем, что это была щитовидка, злокачественная, это здесь знают все. Перепуганные глаза нашей соседки, длинноногой и стройной, с неопределенным диагнозом, а может быть, и сходным, которая ждет дополнительных анализов. Сейчас она призывает нас в свидетели: ведь никто же не заверил ее, что и ее не будут резать! И качает в нехорошем предчувствии головой на высокой шее, по которой ничего не видно.

Вечером обычное движение на променаде, в глубине гудит телевизор, в голубоватых проблесках, это почти тот же цвет; так уже во мне и останется это совпадение холода и мрака, когда человек упадает в трагедию. Но отсюда где-то есть выход, это обычный холод. Приоткрытое окно фильтрует запах влажной коры и сырой листвы, проникающий в наши легкие; глянув утром в окно, мы увидели корочку инея на изломах стены, отделившей нас от всех остальных. Этот стеклянистый, острый мел на поверхности означал дополнительное отдаление пространства, словно битое стекло на стене, ведь караульные, невзначай, могут слишком уж тронуться судьбой узников. А может быть просто эта ночь уже объявила о приходе зимы? Зимы для других, здесь безразличной?

А сейчас людей собрала к себе отдушина в мир, они торжественно смотрят в нее, а там доказывают что-то лица, вовсе о нас не подозревающие, что-то обозначают притопы и прихлопы машин, панорама сельских пейзажей и всякой пахоты, а также подкинутые для приправы кусочки развлечений и вроде бы культуры. А мы сидим, как в красном уголке, глаза в одну точку, порой кто-то бросит свой личный комментарий, но остальные этого не любят, жужжат требовательно, как потревоженные насекомые, предпочитают глотать то, что им дают в готовом виде, в упаковке, не нарушаемой собственным мышлением, на этом базаре с товарами из первых рук. Я тоже сижу, что-то ловлю взглядом, и все; грудь пульсирует, в плечо отдает, но я с ними, поскольку уже могу сидеть.

Запах трубки, приятный, какой-то рефлекторный запах. Но это совершенно молодой человек, что-то вроде студента, я, кажется, его уже видала; сейчас он смотрит на нас, ведь мы же женщины. Но условность эта горькая, я ведь знаю, ощущаю себя, и этих вокруг себя вижу такими взъерошенными — но здесь все относительно иначе, это первое, необходимое условие, при котором можно смириться с этими стенами. Юноша с трубкой смотрит все же как мужчина, он из той палаты, где белокровие и гемофилия. Пока что он еще целый, даже функционирует, не знаю, знает ли он, что с ним и когда отсюда выйдет. И выйдет ли? Что там говорила красивая дама в полночь, что я не могу сейчас связать, потому что тогда не слушала? Но пока что юноша с трубкой смотрит на женщин в упор, так они нас оценивают в любом месте, с большим желанием, например, во время отпуска или в обстановке общего рассеяния, где люди близки друг другу, но еще незнакомы, хотя явно уже склонны к будущим, интригующим вариантам взаимоотношений полов, к голосу пола.

67
{"b":"791757","o":1}