Литмир - Электронная Библиотека

Рядом с этой, слишком хорошо ориентирующейся, лежала молодая женщина, у которой вылущили опухоль из груди. Здесь время шло иное, по здешней шкале произошло это довольно давно, но домой она еще не выписалась, потому что врачи все еще колебались. То, что из нее вырезали, вызывало у них настороженность, предстояли дополнительные исследования. В мой первый день врач и ее пригласил к себе, только другой, ее ведущий, таких было несколько, у каждого немного больных под неустанной опекой. Вернувшись после консилиума, она рассказала соседкам о своем положении. Она может выйти отсюда хоть сейчас, а потом каждый месяц приходить проверяться. Наросты, конечно, вырезали, это так, но неизвестно, нет ли там чего еще и что может получиться. Есть основания считать, что все неприятности на этом кончатся, но только основания, так что решать нужно. Потому что спустя какое-то время ей придется вернуться, и тогда могут отнять грудь, но как знать, не будет ли поздно. Рассказывает она об этом, закрыв лицо руками, я не вижу ее, когда она спрашивает: «Что делать, что им сказать, могу ли я пойти на риск?» Она ищет помощи у нас, беспомощных, каждая что-то говорит в меру своей некомпетентности, наконец она встает, тяжело опустив руки: «Надо с мужем поговорить, с дочками». Это семейная женщина, одна из тех налитых, нехудых женщин, у которых в жизни должна быть примерная любовь, чтобы рожать детей во исполнение своего призвания. Это жена и мать, так что хочет обратиться к своему и своим, чтобы и они взяли на себя часть ее тяжести.

С ней выходит соседка, бывают тут такие соседства, более близкие: поверх тумбочки можно разговаривать тише, поверять то, что глубже запрятано, и много рассказать о себе при этой близости, диктуемой планом палаты. Кончается она обычно в больничном подъезде, дверь в котором закрывается раньше за одной из них. И никогда они больше не встречаются, и виной этому не драма смерти, а возвращение к жизни. Эта — длинноногая блондинка, уже не девушка, но сохранила молодость форм и движений, у нее стройные бедра, щиколотки и шея, а пришла она сюда со щитовидкой. Этого вовсе не видно, она также ждет операции. Спустя час, во время посещений, к ней никто не придет, хотя палата в это время превращается в гостиную: учтивые разговоры, гостинцы и цветы, лицемерные беззаботные сплетни, принесенные откуда-то издалека для особы, которая принимает гостей и которую надо как следует разглядеть. Эта стройная женщина никого не ждет, а когда между койками становится тесно, выходит в коридор. Но настанет вечером такой момент, когда больные вновь замкнутся и закроются, тогда она скажет мне, именно в коридоре, где можно покурить и еще кое-что уладить, потому что она первая меня «вычислила», прочитала мою фамилию на спинке кровати и знает, кто я такая, так что я, по ее мнению, заслуживаю искренности без всяких церемоний. Ведь женщина, которая ведет отдел «Как быть, как жить», и для нее может быть исповедником! Тут нет никакой издевки ни над одной из нас, это даже не автоирония, чего уж тут издеваться, когда один человек хочет открыться другому человеку, чтобы поворошить живущее в нем внутреннее напряжение. И вот там, с сигареткой, в темном углу подле пепельницы, мы сразу чувствуем себя так, будто нас привели сюда многие прежние, вместе проведенные годы, и теперь благодаря им так легко делиться своими горестями: вот надо ей оперировать щитовидную железу, но вовсе не сказано, что дело только в ней. Никто, никто не говорит, что это будет единственная операция. Пришлось явиться сюда, потому что с каждым днем слабела и усилились боли по ночам, вовсе даже не там, о чем врачи говорят чаще всего. И вот уже перестали держать ее красивые ноги, раз, потом другой приезжала на работу «скорая помощь», то-то была сенсация, перешептывания сослуживиц за чаем, встревоженные взгляды мужчин, из тех, кто до сих пор оказывал ей свое расположение, весьма, правда, однозначное. А она, что ж, она жила, как жилось, как ей было дано, женщине без мужчины, на никаком положении, уже пережив первую молодость, но еще в таком возрасте, когда можно торговаться и назначать свою цену. И хорошо знает, что единственной ценностью, доселе неизменной, было ее тело, вызывающее зависть, пересуды и желание, а она избрала то, что ей повредить не могло, не коснулось ее убеждений, она живет в счет будущего, живет без принуждения, характерного для окружающих ее искореженных биографий, живет в свободе для себя, вызывая презрение и восхищение, переживая интересные похождения, которые составляют красоту жизни и стоят всего, даже генетической безопасности женщины, пока все функционирует. Так и жила, гордая собой, не желая никаких утраченных ценностей, а может быть, никогда ей не доступных? А теперь вот все под вопросом, это уже уверенность в неуверенности, что жизнь ее была сплошной цепью растрат себя во имя каких-то правил ухода с протоптанных дорог, во имя вот этой, теперешней, возможности поражения. Потому что она будет никем, если ее изрежут, потому что она уже не сумеет быть кем-то иным — после жизни, вот так урываемой, такой телесной. Так что конца она не боится, только вот не вынесет своей физической деградации. И не хочет никаких утешений, что еще доживет до старости благодаря медицине, так как никогда у нее одинокая старость не входила в расчет. Она всегда хотела жить недолго, но зато не скатываясь вниз, а все потому, что хорошо к себе относилась. Всегда знала, как она когда-нибудь поступит. Так что пусть другие, здесь, пораньше исполнят это, если уж не могут подарить ей несколько лишних полнокровных лет.

Так она говорила, и, в общем-то, ничего, кроме этого, лишь бы я согласна была слушать ее голос, меня слушать ей было не нужно. Я же молчала, благодарная ей за ее эгоизм, потому что в тот вечер во мне пресекся всякий ток добрых слов, даже возможность вникнуть в ее правоту для себя. И я даже была не в состоянии пустить в ход писательский зонд, использовать этот двусмысленный, но притягательный маневр, хотя и такой, какой она мне раскрылась, она тоже могла быть наброском темы.

Но тут нас разделило обстоятельство, куда больше меня трогавшее, потому что меня отыскал анестезиолог; ему в свою очередь я должна была поведать тайны другого рода: подвергалась ли я когда-либо наркозу, какова была на него реакция, есть ли у меня жалобы на внутренности, бывал ли у меня когда-нибудь коллапс или состояние, близкое к нему? И я вновь возвращаюсь к себе, оглядываюсь в прошлое; касательно этого каждый, особенно женщина, предпочитал бы не говорить всего, но сейчас не время играть в прятки, он лучше знает, почему спрашивает, осталось уже не много часов, я же никто, всего лишь объект, конгломерат, исследуемый перед испытанием, перед всегда рискованным наркозом. Под конец он сказал, чтобы я утром не завтракала и что я самая первая в очереди. Его слова четко определяют эту последнюю ночь, — ночь, уже начатую словом «натощак», которое сестра вешает мне на кровать, точно желая меня предостеречь, чтобы я во время этого завтрака не проявила вдруг превосходного аппетита.

Вот и началась следующая глава, и я прошу у него чего-нибудь снотворного, пусть даст, сколько может, не хочу бодрствовать до утра. Он прописывает мне две таблетки элениума и две глимида, потом добавляет: «А завтра вы и так будете спать». Я даже не спрашиваю, какой это будет сон, что мне даст это бесчувствие, в которое меня погрузят, и чем будет конец его, после пробуждения. Ведь я же знаю, что очутилась между людьми с двух сторон — белоснежных и полосатых, и те и другие — узники незнания, где столько всего, под эгидой величественной науки, остается темным и непонятным.

Небольшой расспрос — делала ли я, например, аборты и какие вспомогательные средства тогда применяли — происходит в палате, мы сидим с врачом в моем закоулке возле умывалки, я на своей койке, он на табурете, а прямо за ним помещается женщина в годах, но еще не старая, она тактично поворачивается к нам спиной, делая вид, что читает книгу, что ничего из этих расспросов не слышит. Женщина эта худенькая, хорошо сложенная, кожа розовая, лицо здорового человека на фоне этой панорамы больничной бледности. Она легка на общение, хотя не назойлива, у нее много всяких красивых мелочей, красивые букетики в здешней ужасающей вазе, халат у нее — темное полувизитное платье, и я совершенно не понимаю, зачем она здесь. И была такая минута, что, оглядывая палату, я подумала неприязненно: вот отмеченная культурной простотой, но слишком уж холящая себя женщина, у которой много времени и которой, наверное, скучновато дома. Вот такого рода дамочки часто попадают в руки врачей, чтобы те нашли в них что-то, чего у них нет, устраивают себе этакий отдых, ложатся на исследование, и это может длиться неделями, и никто им не скажет, что это обычная ипохондрия, потому что на втором плане очень уж просматривается муж, даже в газетах его видишь, на каком-нибудь государственном посту, так что ничего с такой не поделаешь. Никому не хочется холодно-удивленных телефонных разговоров, что к жене этой относятся небрежно, хотя она и больна. А болезни тут, — я же вижу, разговаривая с нею, когда меня никуда не гоняют, — болезни у этой дамы с безукоризненными манерами никакой и нет. Просто она старательно мельчит ножом и вилкой каждое кушанье и ест очень долго, дольше всех, и деликатно покашливает при каждом глотке. И я пришла к выводу, что просто это такая манера, слишком уж подчеркнутая изысканность, цирлих-манирлих. А может быть, этим самым хочет нам показать, что у нее есть основание здесь находиться, так как, несмотря на все, ей как-то неловко? Но как я уже сказала, женщина эта, несомненно, симпатичная, и бесстыдно признаюсь, что покорила она меня заурядной лестью. Потому что на другое утро, сразу после первого укола, когда больной должен лежать и ждать, уносимый в другое измерение центрифугой обалдения, я достала зеркальце и стала поправлять волосы, по привычке, не размышляя, ведь все равно же сейчас меня вместе с прической бросят на каталку, а она, завтракая под этот аккомпанемент покашливания, словно каждый раз давится, доброжелательно посмотрела на эти манипуляции и сказала: «Вот она, настоящая женщина. Ewig weibliches[4]. Это я понимаю, сама такая была». Это я запомнила, даже сказала ей тогда светским тоном, ну что вы, что вы, рано еще переводить все в прошлое время. Таково было мое ответное, последнее усилие проявить вежливость, потому что тут на меня уже упало помрачение, покатилась лавина, но сейчас еще не время рассказывать об этом, еще придет черед все выложить на бумагу.

вернуться

4

Вечно женственное (нем.).

57
{"b":"791757","o":1}