Раздирающие схватки, работа тела, чтобы приспособиться, спазмы мускулов все чаще; это было вначале, бежали часы в лаборатории страданий, меня закрыли, чтобы я ждала следующую часть программы, иногда лицо, рядом, из облака, спокойное и подбадривающее, все ведь в норме, дорога известная. А потом неожиданное омертвение, охлаждение боли, как будто конец, как будто уже все. Но видимо, это был какой-то вылет из колеи, потому что уже другие лица, другие голоса, чего-то от меня хотят, их настойчивость, повелительные расспросы, но я не могла, не сумела быть послушной. Ни до чего мне не было дела, может быть, я даже задремала в этом спокойствии. И тогда бросили меня на тележку, движения их были слишком торопливыми, приказания слишком громкими, я помню мокрые волосы, мокрые щеки и пепел в горле, когда я ехала по коридору в тот вал, а потом многого уже не знаю, хотя глаза у меня были открытые, и только воронка на губах, вонючая, я куда-то убегала от этого зловония, но не смогла убежать, не смогла отвоевать дыхание, чтобы стало легче, вот укол, и меня скрутило давление вниз, сжало бедра, вновь кто-то возле моего лица, уже страшный и без приятных манер, он чего-то хочет, вновь я не могу обеспечить ему ожидаемый эффект, закрываю глаза, губы слиплись, ничего не выпросить, даже воздуха, — и тогда что-то врывается в меня с двух сторон, оно холодное и колючее, распирает, раздирает меня все выше, проникая уже в грудь, а может быть, и в мозг, а теперь мои живот атакуют две рослые женщины, грудастые тяжеловески, снабженные инструментом из четырех лап, и вот они врываются в меня всей силой вздувающихся от мышц рук, эти руки взрывают мою боль до какого-то дна, но еще не до остатка, это все продолжается, железо там внизу что-то выдирает из меня, а они уминают, сдавливают то, что есть моим телом, и, еще прежде чем раздастся тот голос, я разражаюсь, точно при собственном рождении, долгим, чужим скулением, а потом все уже куда глубже, еще острее, сквозь внутренности, и тогда я издаю уже нечеловеческие звуки, слышу этот вой и не знаю, откуда он берется, ведь мне же заткнули рот, так как же могу я молить о пощаде?
Все это я должна была оттолкнуть от себя, рассказав об этом тогда, когда уже лежала где-то в другом месте, в сумрачном холоде конца. Говорила долго, кое-как сплетала куски этого признания, еще не прибегая к внутренней цензуре, когда уже знаешь, кем ты должен быть. А потом открыла глаза, чтобы взглянуть, чтобы мы могли встретиться. И увидела, что он не один. В этой комнате, в месте моей последней остановки, в эту минуту очистительного бесстыдства был кто-то еще, кто это слушал. Чиновник, подчиненный, поверенный, да откуда мне было знать, кто такой? Чужой человек. И он тоже меня слушал. Чтобы кому-то там было легче во время такого свидания, чужой человек застал меня в таком вот полном заголении, и все из-за чьей-то трусости.
И вот тогда пришла, уже почти созревшая — нет, не сразу, но в этом отрезке жизни — издевка, уже без оговорок и околичностей. Издевка над собой.
Но можно издеваться и еще подчиняться компонентам открытий на сей день, потому что они еще только первые, а сколько раз мы можем так сказать о том, что в нас? Нет же контейнеров: на добрую память скопленного опыта или, скажем, склада для побочных продуктов, отходов любви. Все должно заполниться, ведь мы же осуществляем себя в порывах и падениях и когда-нибудь, иногда слишком поздно, в состоянии оценить то, что мимоходом, следуя рядом с тобой, из года в год, от события к событию, следуя все более параллельно, скапливалось и собиралось. И бывает, что наступает день, когда всякая инвентаризация не приводит к балансу, не хочется нам ничего упорядочивать и подсчитывать, с графами «должно быть» и «имеется» мы уже и не считаемся, поскольку на обе ложится апатия, эта последняя, весомая антиэмоция, а с таким притуплением чувств все уже становится бессмыслицей, необъятной, как океан. И двое борются уже на поверхности пустой глубины, не имея плота для спасения, — и тогда получается, что каждый вынужден плыть в свою сторону, лишь бы спасти себя, к разным островам, населенным еще чем-то неведомым. Но усилие это сделать нужно, чтобы не погрузиться, чтобы добраться собственными силами в другое место дальнейшего существования. Наверное, я первой увидела эту сушу, потому что не протянула руки для контакта, к мнимой безопасности, в еще одной попытке искусить свое безволие; я решила рискнуть, предоставить все воле случая, самого, первого, который подвернется у берега, несмотря на высокую волну, осознавая, что, решившись на это, я предоставлена сама себе и могу быстро пойти ко дну.
Но не пошла, кажется, нет, только перед этим надо было еще побороться с собой и с человеком, который нес меня на спине, потому что некогда сам так постановил, а потом взял и бросил на землю, еще стоя между мною и мною, между той, кем я была, и той, какой стала потом, это было трудное дело для самоопределения, а впрочем, что значит слово «трудное»? Во все времена, вплоть до наших дней, только женщины понимают его смысл: это значит разодрать нечто цельное, до сих пор трепетно хранимое, это значит рассечь себя, в своем понимании в эту минуту, на сегодня и на будущее время, на время-ловушку. Хорошо, когда появляется способность посмеиваться над собой, она-то и служит маяком для потерпевшей крушение. Что поделаешь, мы чаще падаем за борт и, к сожалению, реже вглядываемся в очередной горизонт, чтобы увидеть путеводный свет, где-то, в бабской панике, утерянный во время катастрофы. Это правда, нам труднее издеваться над собой, и эту правду самолюбия я здесь не буду замалчивать, заботясь о самолюбии своем; этот рефлекс приходит к нам вопреки всей совокупности наших свойств, которые мы вносим в быт нашего племени, потому что издевка — это некоторая отстраненность от себя, а ведь мы, женщины, всегда в ц е н т р е, в том, что называется «око циклона», в чужом излучении, благодаря свойственной нам нервной сетке, драматической настроенности, спазмам матки, таланту радостно отдаваться. Конечно, порой мы совершаем боевые вылазки, нам хочется вырваться из себя, в основном тогда, когда из-за всего этого на нас обрушивается сокрушительный разгром, затрагивая жизнь далеко за пределами чисто личного. Но уж так ли на самом деле мы хотим вырваться из клетки, склепанной природой и традицией? Мы и сами хотим быть замкнутыми в нее, потому что только так можно упиться всеми вариантами эмоций, всегда приправленных слезами и пафосом, этой астигматической призмой видения вещей, но мы не можем от этого отказаться, чтобы увидеть свою слабину и поиздеваться над собой, время от времени, вопреки сговору истории и обычаев. Трудно это, и вот вновь звучит кодовое слово без конкретного содержания, но ведь эта экспедиция в собственную психику стоит усилий, хотя бы во имя менее деформирующих последствий после каждого спотыкания о кого-то или просто о нашу женскую специфику, вплоть до невольной карикатуры.
Мир для нас, господа хорошие, не сатирическое представление, покамест еще. Так что я не хотела быть экспонатом и несколько легкомысленно решила играть роль посетителя на этой выставке курьезов, где и я некогда демонстрировалась. Так что я бежала рысцой вперед и, может быть, перехватывала в этой спешке, лишь бы не видеть рядом пустое место, после себя избытой, вырванной из контекста других, мне подобных, служащих не для самоиздевки, а для чужих насмешек. А это все-таки разница. Может быть, слишком большая? Но тогда, глядя издалека на моих искромсанных двойняшек, я сама тренировалась, для своих нужд, в хитрых усмешках, ведь я же хотела быть утехой исключительно для себя.
Это оказалось чудесно, доселе я и не знала, что это значит, вот так нестись по жизни и на все поглядывать искоса, небрежно. Я пережила нечто вроде эйфории, не могу сейчас здесь этого не сказать, это разрасталось во времени, хотя еще не давало о себе знать в день бегства, тогда мной руководили побуждения злободневные, сиюминутные, — и обливалась слезами, как отвергнутая любовница, все прежнее готова была признать за радужный любовный роман, за златотканую полосу благих переживаний, и вот теперь все еще и это сдирать с себя, переезжая к своей судьбе, в эти стены, где описываю сейчас мои претворения. И хотя кое-кто меня ждал, я не была готова к этой встрече. Распятая на противоречивых дорожных указателях, не могла я воспринять реактив чьей-то доброй веры, так что должна была произойти реакция выметания из себя того, что еще осталось после всего имевшего место, не после того человека, а после времени, которое я считала изжитым. И — генеральная уборка, которую я производила без чьей-либо помощи, это было необходимо, так я решила. Угрожала мне память в фальсификациях, с поддельными картинами прошлого, и уже не свободы добивалась я каждый день после перемены, потому что она-то пришла, хотя сначала только слабым мерцанием сознания, а наступила потом уже, выявилась из сомнений и выбора. Это внутреннее устроение, эту надстройку необходимо было создавать не из фактов, а из предпосылок, и я с жаром собирала их в это время на вираже. Поэтому я заперлась изнутри, так что все остались снаружи, и не хотела думать, что кого-то обижаю и, может быть, еще обманываю себя.