– Наверняка директор наплел мальчишке, что в письме какая-то опасность.
– Никак нет, господин начальник! Михаил Гаврилович даже не знал про письмо!
– Молчать, когда не спрашивают! – рявкнул Турнепс. – В изолятор захотел?
– Виноват, господин начальник школы.
Инспектор спросил:
– А что было в письме?
Я ответил не сразу… В письме не было ничего про посторонних. Никаких чужих имен, адресов, дат. Ну, ничегошеньки такого, что могло кому-то повредить. Опасность могла быть в самом факте, что письмо есть. Ну, может, в отпечатках чьих-то пальцев на гладком листе, в начертании букв, в цвете бумаги или чернил в конце концов… Но никак не в словах! Что там? Секретные данные про кота Юшика? И я решил, что нет смысла отпираться. Тем более, что я отчаянно боялся. До боли в животе. От двух очкастых незнакомцев исходила какая-то замораживающая душу угроза…
Турнепс рявкнул опять:
– Ты что молчишь, как заткнутый! Отвечай!
– Виноват, господин начальник школы. Я вспоминаю… Да, я помню всё. Даже наизусть…
– Вот как! – обрадовался Инспектор. – Ну, излагай. – Он шевельнул на краю стола блестящий аппаратик. Видимо, диктофон. И я… стоя навытяжку и глядя мимо всех лиц стал излагать.
Едва я начал говорить, сделалось тошно. Стало понятно, что я предаю отца, себя, свое тайное имя Грин, самого писателя Грина… и вообще все хорошее… Даже кота Юшика (а он мне здесь, в школе, стал сниться иногда; будто приходит в темноте большой ласковый кот, укладывается у меня в ногах, урчит негромко, и я знаю, что это именно Юшик). Но я не мог остановиться, Слова выскакивали сами собой, их подталкивал сидящий во мне страх… И когда я кончил говорить, то не выдержал, побежали слезы.
Инспектор пренебрежительно сказал:
– Довольно, пусть идет… – И дежурный воспитатель сопроводил меня в казарму.
Я шел как оплеванный. Пробовал успокоить себя: "Никого же я не выдал, никому ничем не повредил…", но все равно тошнило от липкого отвращения к себе. Однако было и какое-то облегчение. От надежды, что теперь оставят меня в покое. Ведь я же сказал все, что знал! Почти…
Напрасно я надеялся.
Меня стали вызывать на допросы раз за разом. Заставили написать от руки содержание письма. Велели глотать горькие таблетки, от которых наступало полное разжижение в мозгах и в теле, когда нет возможности хитрить и что-то скрывать. Так я признался в конце концов, что да, директор интерната предупредил меня про опасность письма. И что именно он отправил меня на встречу с тем, кто это письмо принес…
Впрочем, директор мало интересовал Инспектора и его напарника. Интересовали я и текст письма. Допытывались, не упоминались ли в строчках слова «ключ», "пароль", «информация», "адрес". Я клялся, что ничего такого не было.
– Я же все сказал, до последней буковки!
– В буковках твоих есть нестыковочки, – терпеливо разъяснял инспектор. – Когда ты читал письмо наизусть, то в песенке у тебя было: "Купил нам папа елочку", а в письменном варианте: "Принес нам папа елочку".
– Но господин инспектор, это потому, что я не помню точно. Могло быть так и так!
Здесь я врал. По правде-то было: "В лесу нашли мы елочку…" Такую крохотную неточность я сохранял в себе, будто какое-то последнее оправдание. Понимал, что никакой роли она не играет, но было ощущение, что, если обману дознавателей хоть в этой малости, значит, не самый полный предатель, значит, есть какой-то просвет…
– Я правда не помню! Я же не знал, что это важно!
– Здесь всё важно, Григорий Климчук… А что за мотив песни "Уралочка"?
– Спортивная песня, иногда поют по телеку…
– Спой.
– Я… не умею петь, господин инспектор.
– Ты мне еще поломайся. Запоешь сейчас, как звезда эстрады, – пообещал Турнепс.
Что делать, я запел, давясь от стыда, марш спортивного клуба. Инспектор выслушал один куплет, поморщился:
– Да, не Карузо… Ладно, в общем ясно… Иди…
Но и это был не конец. Они меня вызывали снова и снова, выскребали до самого дна. Допытывались, не помню ли, хотя бы смутно, подробности домашней жизни. Выспрашивали про тетю Анюту. Про ее последнюю встречу со мной. И снова заставляли читать наизусть письмо и писать его карандашом…
А один раз я, кроме знакомых следователей, увидел еще одного, в белом халате. Он скучным голосом велел:
– Разденься до трусов и майки.
Я обмер, но спрашивать «зачем» не посмел. Этот дядька (я назвал его про себя "Эскулап") раскрыл чемоданчик, там оказался прибор со стрелками и проводами. Эскулап велел сесть, прицепил ко мне всюду холодные присоски. Снова мне приказали читать наизусть письмо и смотрели, как ползет из чемоданчика бумажная лента с зубцами. "Детектор лжи", – подумал я.
Эскулап просмотрел длинную бумагу, пожал плечами.
Инспектор сказал напарнику:
– Значит, нужны иные меры. Завтра…
Назавтра меня повезли куда-то из школы. Куда, я не знал, окна фургончика были зашторены. Воспитатель нашей группы по прозвищу Скрипач каменно молчал. Мы подъехали к серому казенному дому, меня ввели в комнату вроде медицинского кабинета. Скрипач остался снаружи. Внутри оказались Инспектор, его напарник и снова мужчина в халате, но не Эскулап, а незнакомый. Присоски ко мне теперь цеплять не стали, приказали сесть на табурет у стенки.
Инспектор, блеснув глазами-кнопками, доверительно сказал:
– Тебе, Климчук, полезно посмотреть, как разговаривают с теми, кто пытается что-то скрыть.
Меня дернуло ознобом.
– Но, господин инспектор… Я же все… что помнил…
– А надо, чтобы вспомнил побольше… Сиди, сиди…
У другой стены стоял белый стол с приборами. Вошла женщина, похожая на инспекторшу детприемника – с привычно добродушным лицом. Села, придвинула бумаги. Оглянулась на дверь.
– Давайте мальчика…
В дверь быстро (будто его подтолкнули в спину) шагнул мальчишка. Чуть помладше меня. Босой, с торчащими как сосульки мокрыми волосами, с приоткрытым ртом. Он был в порванных джинсах и грязной белой майке. На миг мы встретились взглядами, и в глазах у мальчишки было… была… какая-то совершенная безнадежность, полное прощание с белым светом. Дядька в халате шагнул к нему, но женщина помахала пальцем:
– Пока не надо, Яков Яковлевич. Мы проговорим попросту. Теперь Саша будет отвечать откровенненько, без хитростей. Мальчики должны быть честными. Верно, Саша? – Она глянула на стену, где в раме под стеклом висел портрет кудрявого пацаненка – императора Андрея Первого (ныне усопшего). И опять на обмякшего мальчишку.
Он то ли вздрогнул, то ли икнул:
– Я ведь и так… Я всё…
– Конечно, конечно. Только нужно, что бы тысовсем всё …
– Я совсем… я правда…
– Хорошо, хорошо… Значит, ты говоришь, что не знаешь тех ребят?
– Я правда не знаю! Только рыжего видел один раз у зоопарка, случайно! Я правду говорю!..
– Ох, правду ли?
– Да! Ну, зачем мне врать? Я ведь все равно уже сказал, что вы хотели! Я же признался, что это я позвонил про бомбу! Это не я, но если вам надо, пусть я…
– Вот видишь, ты опять…
– Ну, я, я!.. Только, пожалуйста… Я больше не буду!
– Ты изрядный путаник, Сашуня. Вчера говорил одно, сегодня другое… Давай по порядку. Я стану спрашивать, а ты отвечай: да или нет…
Мальчик опять крупно вздрогнул и закивал.
– Ты был с ребятами у киоска газеты "Имперский вестник", когда он загорелся?
– Да!
– Ты принимал участие в поджоге?
– Нет!.. То есть да!.. Надо обязательно отвечать «да»? Вы скажите…
– Ты звонил в школу о бомбе?..
…В этом разговоре было что-то обморочное. Я перестал понимать содержание. "Да… Нет… То есть да, да… Я больше не… Я не хотел… Я же всех назвал, кого знал…" Мне казалось, что прошло не меньше часа…
Дядька в белом халате поморщился и сказал: